18+
22.02.2018 Тексты / Статьи

​Теория катастроф

Текст: Максим Алпатов

Фотография

Обозреватель Rara Avis Максим Алпатов о гражданской и антигражданской лирике Арсения Ровинского.

Кто?

Арсений Ровинский — поэт из самопровозглашённого направления «нового эпоса» (наряду с Леонидом Швабом, Фёдором Сваровским, Линор Горалик, Марией Степановой и другими авторами). С 1991 года живёт в Дании, вдали от русскоязычных литературных разборок и «раздачи слонов». Не является лауреатом ни одной из престижных поэтических премий и мало известен даже по скромным меркам современного литературного поля.

Что о нём пишут?

В литературной критике ранний и поздний Ровинский чётко разделены. По выражению поэта и критика Игоря Гулина, «стихи Ровинского 1990-ых годов — тонкий постакмеизм с отчётливо аллюзийным оттенком» * — Игорь Гулин. К настойчивому «теперь». Арсений Ровинский как поэт исторической травмы. «Воздух» 2012, № 3-4. . Критик Леонид Костюков относит их к «линии Мандельштама, столбовой линии русской поэзии» и говорит о письме «предельно сжатом, как бы архивированном, <...> очень гордом, откровенно пренебрегающем наивным читателем и его трогательными ожиданиями» * — Леонид Костюков. Время собирать камни. «Новый мир» 2009, № 5. . Обилие скрытых цитат будто бы делает Ровинского автором для узкого круга «посвящённых», но парадоксальным образом незнание первоисточника не мешает восприятию текста. Историк культуры Мария Майофис отмечает, что «реминисценции у Ровинского <...> служат созданию пёстрого, но при этом слегка монотонно-печального полотна литературности» * — Майофис М. Воплощение метаморфозы: Поэзия Арсения Ровинского. Предисловие к книге стихов // Ровинский. А. Extra dry. — M.: Новое литературное обозрение, 2004.
. Смутного ощущения «классичности» достаточно, чтобы создать ожидание читателя (и обмануть его), и цитаты в данном случае не имеют функции шифра.

Поздний Ровинский подчёркнуто удалён от общепоэтического контекста и вместо многоголосицы цитат работает с обыденной речью современников, искажённой «литературным косноязычием». В статье «Из вещества того же» Леонид Шваб констатирует: «Художественность отходит на задний план и уступает место так называемой правде» * — Леонид Шваб. Из вещества того же: случай Ровинского. Openspace.ru, 05.07.2011. . Аналогичное наблюдение и у Игоря Гулина: «Вместе с отказом от культуроцентричности в этих текстах Ровинский избавляется и от мучительной зацикленности времени. Мир его новых стихов — всегда субъективное, единственное мгновение того или иного персонажа». Исчезновение «полотна литературности» означает в том числе и отказ от идеи цельной картины мира, потому как она «бесповоротно скомпрометирована, <...> напрашивающимся решением будет попытка разглядеть, как следует, хотя бы нечто малое, дробное, беспрерывно ускользающее, хоть что-то» * — Дмитрий Кузьмин. ... И судьба. Предисловие к книге стихов // Ровинский. А. Зимние олимпийские игры. — M.: Икар, 2008. . Сосредоточенность на деталях порождает сжатые, отрывочные тексты, в которых (теперь уже без завесы «классичности») уникальный почерк «нового» Ровинского полностью раскрывается перед читателем.

Тогда

В книге «Собирательные образы» (1999) * — Ровинский А. Собирательные образы: Стихи. М.: АРГО-РИСК; Тверь: KOLONNA Publications, 1999. Ровинский эксплуатирует эстетику, очень популярную в девяностых: псевдоклассические стихи, в которых сарказм неотделим от ностальгии. Грустный шарж на подцензурную поэзию:

«Умри, издохни, эсэ-эсэ-сер», — сказал в сердцах он,
а оно издохло, и поздно говорить — «я пошутил».
Здесь сила поэтического слова
нам явлена с таким остервененьем,
что, приласкав собачку у метро,
никак не назовём её, а только
мычим и смотрим в жёлтые глаза.

«Высокая нота» неизбежно оборачивается издёвкой — такой приём в виде отвлекающего манёвра часто встречается у Игоря Иртеньева, Виталия Пуханова и других. Метафорическая ирония Ровинского — та же ширма, а за ней — размышление сложного устройства, о котором догадываешься лишь по намёкам.

Например, первые две строчки разительно отличаются по ритму от «тела» стихотворения, они словно вынесены на экран для демонстрации. А следующая за ними фраза построена как типичная реплика лектора: «здесь сила поэтического слова / нам явлена» и так далее. То есть развал СССР — наглядное пособие, а поэт — этакий профессор, разъясняющий аудитории, что же всё-таки произошло. Ровинский жестоко высмеивает миф об особой гражданской роли поэта, ставший популярным благодаря акмеистам: лектор (обладатель «силы слова») якобы знает, что, как и почему, но повлиять на мироустройство уже не может, а только констатирует печальный факт. Гумилёвское «Солнце останавливали словом» превращается в «Согласно новейшим исследованиям, солнце остановилось, потому что мы о нём говорили».

Другая интересная деталь — фраза «Умри, издохни, эсэ-эсэ-сер» произнесена «в сердцах». Словно неприятие советского мировоззрения — спонтанная реакция, а не то чувство, что годами вынашиваешь. Вроде как ляпнул сгоряча, с кем не бывает — «и поздно говорить — „я пошутил“». Арсений Ровинский выворачивает наизнанку ту показную радость, с которой интеллигенция хоронила «совок», втайне понимая, что это лишь прикрытие для беспомощности перед новой эпохой. В стихотворении «Умри, издохни...» столь же нарочито изображается антипод этого чувства — притворное удивление, за которым прячется испуг.

Ровинский в «Собирательных образах» анализирует последствия исторической катастрофы в карнавальной маске Большого Поэта. Для этого трагикомического персонажа переосмысление привычных представлений о связи жизни и литературы выходит особенно болезненным. «Сила слова» и пророческая функция поэзии оказываются не более чем иллюзиями, защитной реакцией психики. Поэт готов к таким событиям не больше, чем любой другой человек. «Приласкав собачку у метро, <...> только мычим и смотрим в жёлтые глаза» — жест искренней, подкупающей растерянности, источник эмоциональной связи. Ощущение, которое объединяет очень разных людей, благодаря чему лирика и становится гражданской.

Сейчас

В книге «Незабвенная» * — Ровинский А. Незабвенная. — М.: Новое литературное обозрение, 2017. , вышедшей в прошлом году, на смену глобальным катаклизмам приходят локальные сбои мироустройства:

ты нажмёшь неправильную кнопочку
и приедет музыка живая
самое любимое играя

ласточки висящие на проводе
на себя потянут провода
и опять ты на Новокузнецкой
ровно в два часа как договаривались

Единственная рифмованная пара строк похожа на цитату из незатейливой песенки. Радость уж слишком нарочитая, а тут ещё и ирония в первой строке (будто говорят с ребёнком: «кнопочку нажмёшь, и музыка приедет»). Ровинский сознательно провоцирует недоверие читателя и с самого вступления даёт понять, что подозрительно в восприятии персонажа буквально всё.

Мало того, стихотворение собрано из трёх совершенно разных элементов:

  1. стилизация под детскую поэзию в начале;
  2. визуальный образ в середине с характерным для «литературы косноязычия» сбоем (повтором «проводе-провода»);
  3. обрывок бытового диалога («ровно в два часа как договаривались»).

Переходы между отрезками резкие, с большими смысловыми паузами — плюс характерный для «нового» Ровинского обрыв концовки — и ощущение «неисправности» мира, центробежного движения его составляющих охватывает читателя.

То есть ничему нельзя верить, и мир вот-вот рассыплется — а на словах полная гармония: играет любимая музыка, рядом знакомая станция метро, на встречу успел вовремя. Привычные координаты, пребывание в которых похоже на бесконечный цикл («и опять ты на Новокузнецкой»). Почему же кнопочка была «неправильной»? Наоборот, вроде всё заработало. На разгадку намекают ласточки, тянущие провода — слишком уж они напоминают крючья, раздвигающие занавес. Вся эта идиллия правильности — фальшивка, фейк. Ролевая игра воображения, предохранитель для психики, необходимый для преодоления травмы. Иллюзия выбора («ты нажмёшь неправильную кнопочку» — значит, мог нажать и правильную) позволяет персонажу не задумываться о том, насколько он влияет на механизм перемены событий — и насколько этот механизм надёжен.

Природа сдвига

В «Умри, издохни...» героя насильно изымают из системы, к которой он так привык — пусть это и напоминало стокгольмский синдром. Взамен он получил иллюзию, будто случайно повлиял на обрушение декораций СССР. В «Ты нажмёшь...» персонаж наоборот насильно встроен в симуляцию системы, заточён в «дне сурка», где нельзя совершить что-то неправильное или спонтанное. Стихотворения противоположны по эстетике, исполнению, формальным описаниям происходящих в них событий, но по сути они об одном и том же — о бытии как существовании от катастрофы до катастрофы.

Где-то между двумя полюсами («ты — причина всего» и «ты ни на что не влияешь») протекает реальная, не карикатурная жизнь. Ровинский подвергает сомнению обе крайности поэтического мироустройства — как веру акмеистов (и постакмеистов) в точность слова, в цельность литературного полотна, так и убеждённость постструктуралистов в том, что только вне идеальных структур, в скоплении дефектов и изломов возможно зарождение новой культуры. Отличие лишь в том, что, пародируя классический догматизм, невольно следуешь канону — письмо становится общим, теряет уникальные черты. Деконструированная, нарочито избегающая цельности художественная речь провоцирует автора сжимать, концентрировать высказывание — даже если такой подход используется не всерьёз, а в пику литературной моде.

Арсений Ровинский одинаково далёк и от теории катастроф (согласно которой поэт — не то провидец, не то кризисный менеджер), и от учения о гармонии (с бесполезными элегическими формулами). Его поэтика описывает состояние неустойчивого равновесия — травматичное, но вместе с тем в нём нет навязанных схем, инерции мышления. Как чувство свободы неотделимо от растерянности, так и поэзия зачастую основана на сомнениях, искажениях, непрочности словесного фундамента.

Другие материалы автора

Максим Алпатов

​Катехизис словоблудия

Максим Алпатов

​Патерсон. Право не быть поэтом

Максим Алпатов

8 правил премиального романа

Максим Алпатов

​Ленин в Гарлеме