18+
13.10.2017 Тексты / Рецензии

​Песнь о ней

Текст: Владимир Березин

Обложка предоставлена ИД «Э»

Писатель-пешеход Владимир Березин об одной искусствоведческой работе Виктора Пелевина.

Пелевин В. iPhuck. — М.: Издательство «Э», 2017. — 416 с.

...Фаол сказал: «Да, я думаю, что сущность любви не меняется от того, кто кого любит. Каждому человеку отпущена известная величина любви. И каждый человек ищет, куда бы её приложить, не скидывая своих фузеляжек. Раскрытие тайн перестановок и мелких свойств нашей души, подобно месиву опилок...»

— Хветь! — крикнул Мышин, вскакивая с пола. — Сгинь!

И Фаол рассыпался, как плохой сахар.

Даниил Хармс, «Власть»

I

У меня есть любимый анекдот, который я всегда рассказываю в сентябре.

Это история про автора гимна Сергея Михалкова, которому кто-то из коллег-поэтов говорит: «Но стихи-то дерьмо!», а Михалков отвечает: «Д-д-дерьмо-то д-д-дерьмо, а слушать будешь стоя». Вот так и в сентябре, с началом дождей и душевных переживаний городского человека о погоде выходит новая книга писателя Пелевина. Причём не то, чтобы её читают стоя, помыв руки и ноги (такие люди, безусловно, есть), а все вовлечены в разговоры о ней.

Даже в такой форме: «Ну, на дворе 2017 год, как можно ко всему этому серьёзно относиться?!» или «Не буду больше об этом никогда». Нет, будете — стоя, сидя, неважно как. Да и фекальные эпитеты я на месте наблюдателей приберёг бы для кого другого.

Собственно, это и есть первый и главный вывод — Пелевин стал онтологической деталью жизни.

Тут надо оговориться, что я принадлежу к тому поколению, которое ещё в школе заучивало про два основных вопроса философии (не всегда называя их онтологическим и гносеологическим) и с тех пор приобрело уважение к учёным словам * — Александр Пятигорский писал о похоронах Пастернака: «Его похороны весною шестидесятого показались мне последней „выставкой“ московской культуры: этюд Шопена, десятки раз проигрываемый Рихтером, стихи, читанные Голубенцевым, надгробная речь последнего московского философа Валентина Фердинандовича Асмуса, спина Синявского...
„Господи, да что же это такое делается“, — простонала милая пожилая дама, когда огромный грузовик „случайно“ загородил путь погребальной процессии. — „Ровным счетом ничего, мадам, — наставительно срезонировал друг моего детства, врач-гинеколог Андрей Иванович Архангельский. — Вы просто не заметили, что грузовик стоял здесь всегда. Я хочу сказать, что не было времени, когда бы его здесь не было. Этот грузовик — онтологичен“.
За дамой стояло лет шестьдесят московской культуры.
За Архангельским — тридцать лет поверхностной образованности, легкого советского цинизма и... той странной и случайной остроты проникновения в невиденные и незнаемые им вещи, которой иногда помогает необременённость культурой.
При слове „онтология“ стоявший рядом профессор Асмус посмотрел на Архангельского с таким изумлением, как будто тот заговорил, по меньшей мере, по-древнегречески. Ведь даже в сороковые годы сказать что-нибудь в этом роде уже означало принадлежность определённому типу культуры и образования».
Пятигорский А. Пастернак и доктор Живаго // Непрекращаемый разговор. — СПб.: Азбука-Классика, 2004. С. 386.
. При этом некоторых людей бесит «загадка его популярности». Тут нет ровно никакой загадки — люди очень любят ритмичные действия и вообще, всякую периодичность. К примеру, просмотр известного фильма «Ирония судьбы или С лёгким паром!» (Он, этот фильм, тоже онтологическая деталь нашего существования). Книги писателя Пелевина выходят чем-то, что оценивается совершенно иначе, нежели условный писатель Тургенев и не менее условный писатель Платонов. Это явление, а не литература. Что-то вроде явления атмосферного, подобного осеннему дождю. Мы можем, конечно, представить себе ценителей осеннего дождя, которые созваниваются и говорят: «Сегодняшний дождь — прекрасен! Плотный, упругий! Вот вчера дождь был куда менее удачен».

Так и Пелевина ругают как погоду. Он явление онтологическое, как в осенний дождь.

Надо быть последовательным снобом, чтобы избежать этого (всё равно, что не думать о белой обезьяне). Честный обыватель хочет найти себе в какую-то нишу — потому что последовательный снобизм пошл и неловок, как люди, гордящиеся тем, что никогда не смотрят телевизор. Другая крайность тоже незавидна, и неприятны любители острот, которые тебе пересказывают пелевинские бон мо два раза в день (да и я сам был грешен). Вот примерно так же, как я наблюдаю ведущего телепрограммы на федеральном канале, который с натугой говорит слово «хайп», и у меня впечатление, что ему перед эфиром велели: «Скажи про хайп, это надо, будешь модный». За Святое Писание романы Пелевина выдают совсем уж маргиналы, гораздо чаще говорят: «тонко подметил» ровно в смысле: «Помните, как это сказано в [одном онтологическом явлении] — „Мы перестали лазить в окна к любимым девушкам“. Как это тонко и грустно сказано!»

II

Так вот, я попытаюсь придумать третий путь для честного обывателя, который чурается крайностей, и вместе с тем, имеет некоторый запас любопытства и терпения, чтобы читать внимательно популярные книги. Вот перед ним модный роман — что из него можно извлечь?

Можно извлечь много полезного, причём не обязательно полюбив автора, книгу, стиль и остроты.

Это несколько тем для персонального обдумывания или разговора с друзьями. Чем не хорош повод? Не хуже любого сообщения в прессе об очередной акуле в формалине.

Во-первых, вот перед нами книга, посвящённая современному искусству (на самом деле это не так, она посвящена одному из пресловутых «основных вопросов философии»), и становится поводом для честного обывателя порассуждать, как оно (искусство) устроено. Что вообще является искусством, а что нет. Как работает общественная конвенция признания.

Ну вот, к примеру, Ирина Антонова пишет: «А в мире и сейчас, и в обозримом грядущем осталась только реальность как стена, как груда кирпичей, которую нам и показывают, говоря: вот это искусство. Или показывают заспиртованную акулу, но она вызывает только отвращение, она не может вызвать другое чувство, она не несет ничего возвышенного, то есть идеала. Как выстраивать мир вокруг отсутствия идеала?.. Я не пророк, но мне ясно: то, что сейчас показывают на наших биеннале, это уйдет. Потому что консервированные акулы и овцы — это не художественная форма. Это жест, высказывание, но не искусство.

Пока есть — и он будет длиться долго — век репродукций, век непрямого контакта с художественным произведением. <...> Постепенно люди отвыкнут от прямого общения с памятниками. К сожалению, несмотря на туризм и возможность что-то посмотреть, новые поколения все больше будут пользоваться только копиями, не понимая, что есть огромная разница между копией и подлинным произведением. Она зависит от всего: от размеров, материала, манеры письма, от цвета, который не передается адекватно, по крайней мере, сегодня. Мазок, лессировка, даже потемнение, которое со временем уже входит в образ, мрамор это или бронза, и прочее, прочее — эти ощущения окончательно утеряны в эпоху репродукций. <...>Чтобы содержание искусства было доступно людям будущего, надо смотреть на великие картины, надо читать великие произведения — они бездонны. Великая книга, будучи перечитанной на каждом новом этапе жизни, открывает вам свои новые стороны. Я пока знаю тех, кто перечитывает великие книги. Их ещё много. Но все больше будет людей, кто никогда не станет перечитывать ни Пушкина, ни Лермонтова, ни Гете, ни Томаса Манна. Понимание поэзии тоже уходит. Думаю, в будущем только редчайшие люди будут наслаждаться строками „На холмах Грузии лежит ночная мгла...“» * — Антонова И. Гибель богов // Русский пионер, 2016. № 62. С. 22-24. .

Ну, понятно, что бывший директор Музея им. Пушкина — человек старых взглядов на искусство, и для некоторых честных обывателей вправду, консерватизм — последнее прибежище.

Но что интересно, упоминаемая «акула в формалине» Демьена Херста, по правилам называемая «Физическая невозможность смерти в сознании живущего» (1991) имеет свою интересную историю. Вот поймали тигровую акулу, засунули её в аквариум с формалином, и продали как предмет искусства за $50.000. Потом акула протухла, у неё отвалился плавник, и вышел некоторый конфуз. Тогда с акулы сняли шкуру и натянули её на каркас — она превратилась в чучело акулы в формалине. Потом чучело продали за уже $12.000.000 — и всё это вызвало тогда (и сейчас вызывает) массу вопросов. Теперь это не совсем та акула, но по-прежнему остаётся объектом искусства. Что произойдёт, если заменить часть арт-объекта? Или даже весь? Есть ли китайские арт-игрушки, точно такие же, как настоящие, только не приносящие всплеска духовности?

Пелевин в своих последних романах даст большую фору несчастным малотиражным фантастам в смысле беспощадной толерантности

Все эти разговоры восходят к старой книге Лема «Сумма технологии»: «К чему, собственно, стремится любитель искусства, готовый всё отдать за подлинного Ван Гога, отличить которого от мастерски выполненной копии он может, лишь прибегнув к услугам целой армии экспертов?» * — Лем С. Пределы фантоматики // Сумма технологии. — М.: АСТ, 2002. С. 326. И вообще — при известном совершенстве копирования, где возникает (или кончается) то, что вызывает восторг, что собственно делает арт-объект источником эмоции?

Ну, конечно, к услугам читателя новой книги Пелевина пресловутые бон мо — парадоксальные остроты. Дело не в том, что они смешны, а в том, что они становятся деталью общественного языка и можно сэкономить на объяснениях.

Эти романы очень похожи на новогодние ёлки, в которых ствол и ветви сюжета — необязательное приложение к игрушкам и хлопушкам острот. Но разве это беда? Есть такие книги, в которых и одного интересного слова не найдёшь.

Во-вторых, читатель может подумать о сексуальности будущего мира. Секс и семья — это то, что хуже всего подаётся футурологическому описанию. Телевизионная связь и летающие такси нащупываются всеми, а вот семейные отношения чрезвычайно трудны для писателя. Я, по крайней мере, знаю всего пару романов, в которых было что-то интересное.

Наконец, это песнь о ней. В смысле о той части человеческого тела, которая находится ниже спины

Тут я сделаю личное отступление — в своё время у меня попросили рассказ для сборника фантастических рассказов про избыточно толерантное общество. У меня нашёлся один такой (правда, совсем не по теме). С этим сборником вышел форменный скандал в благородном семействе. Множество просвещённых людей топало ногами, говоря, что на них подуло смертным холодом из окна Овертона, сам доктор Геббельс написал эти чудовищные тексты, вот они гонения на тех и на этих, и проч., и проч. Так вышло, что благородная общественность знала из оглавления чуть ли не единственного автора, то есть меня, а остальных фантастов не различала ни на слух, ни на вкус, ни на цвет, оттого приходила ко мне с укоризною и разными нехорошими словами в разные аккаунты социальных сетей. Я, впрочем, тоже рассказов этого сборника не читал (кто-то сразу же стащил мой авторский экземпляр), и могу подозревать, что под обложкой никто не нашёл бы даже подобия условного Платонова и условного Тургенева. Но я имел дело с десятком людей, вовсе меня не читавшими, — им чтение было без надобности, как и лемовскому коллекционеру живописи.

Всё это рассказано к тому, что Пелевин в своих последних романах даст большую фору несчастным малотиражным фантастам в смысле беспощадной толерантности, в том числе в общественно-сексуальной сфере. Там и электронные манекены для любовных утех, и строгая толерантная цензура, — я уж не буду пересказывать подробностей. А благородная общественность по-прежнему остаётся всё тем же полым предметом, который и описывает Пелевин.

В-третьих, честному обывателю предлагается порассуждать о том самом философском вопросе, а, может, даже о двух. Поскольку все, кто хотел, прочитали этот роман, уместно будет сказать о сюжете. Ведь о чём идёт речь: полицейская программа общается с преступным искусствоведом, попадается на крючок и уничтожается внутри суперкомпьютера. Потом оказывается, что всё это дело другой программы, которая мстит преступному искусствоведу, а робот-полицейский, чудом восстановивший искусственный интеллект задёргивает занавес на кладбище домашних игрушек (буквально). Это чрезвычайно интересная тема о соотношении материального мира вокруг нас и нашего сознания; о том, что раньше, в зоне вульгарного марксизма, мы с лёгкостью оперировали результатами чужих споров. Теперь материалисты оказались в меньшинстве, а земля — плоской. Бытовые представления об объектах напрямую столкнулись с новыми технологиями. Вернее, в тот момент, когда эти технологии пролезли в быт, то оказалось, что мир честного обывателя не готов к работе с новыми объектами — с тем, что понятия «копии» и «оригинала» теперь другие, что иногда принципиально неизвестно, где находится что-то (например, программа), и нет физических границ у каких-то объектов, которые прямо влияют на нашу жизнь. Честному обывателю проще схватиться за упрощённую мистическую конструкцию, как за спасательный круг в море неопределённости. И проч., и проч.

Но, есть ещё в-четвёртых.

III

Наконец, это песнь о ней. В смысле о той части человеческого тела, которая находится ниже спины, и про которую пели детские песню «жопа есть, а слова нет». Тут чрезвычайно высокая плотность рассуждений о жопе (это слово, кажется, не попало в список нормативно-запрещённых в публичном пространстве слов, но я его пишу без особой охоты — давно отмечено, что нет ничего смешнее этого слова, набранного типографским шрифтом, или просто красиво набранного — а это мешает меланхолическому разговору, внося в него ненужную живость). Избыточные шутки о ней, этой онтологической детали, том, что жеманные люди называют «анальной фиксацией» — несколько утомительны. Честный обыватель начинает роптать, но ему нужно успокоиться — тут у писателя такой художественный приём. Все употребляют это слово как артикль (наряду с другими артиклями русского непечатного языка), надо простить это и писателю, потому что снижение — один из главных его приёмов (некоторые говорят, что единственный — но это не так).

Пелевин очень давно строит повествование на парадоксе и на буквализации метафоры. Если существуют «оборотни в погонах» — так вот это будут волки и лисы, превращающиеся в людей. Если существует культ мёртвых героев, то в пехотном училище имени Матросова будут учить бросаться на пулемёты, а в лётном имени Маресьева — ампутировать ноги курсантам. Если есть тема высокого переживания от искусства, то она заменяется картельным сговором, который определяет, что считать искусством. Ну и если есть выражение «написанное жопой» (наверное, есть), то Пелевин так это выносит на блюде читателю.

Одним словом, эта книга — совершенный повод.

Не для восторгов, а для плодотворного, чуть ироничного размышления.

А что, у нас были какие-то другие идеи?

Другие материалы автора

Владимир Березин

​Всегда кто-то неправ

Владимир Березин

​Правильно положенная карта

Владимир Березин

​​Враг мой — язык

Владимир Березин

​Встреча у костра