18+
13.01.2022 Тексты / Рецензии

​Когда уходят рейнджеры

Текст: Вера Бройде

Обложка: Розовый жираф

О джентльменах, переменах, а также крикете, борьбе, о юном Джонсе и Дворецком, который был его наследством, пишет обозреватель Rara Avis Вера Бройде.

Шмидт Г. Повнимательнее, Картер Джонс! / Пер. с англ. С. Силаковой. — М.: Розовый жираф, 2021. — 248 с. — (Вот это книга!)

Таким промозглым утром, которое, наверное, считается нормальным в тропической Австралии, замшелом старом Уэльсе и гордом, как бульдог, который весь продрог под низким хмурым небом, возвышенно напыжившемся Лондоне, — таким вот мерзким утром, что там совсем не редкость, но здесь, в стране возможностей, в насквозь родной Америке, «нормальным», чтоб вы знали, уж точно не считается, — высокий и пузатый, в кошмарном, то есть чёрном, ну, прямо похоронном сюртуке, и диком, жутко древнем — точнее, допотопном котелке, доставшемся ему, должно быть, от прадедушки, а главное, с огромным, похожим на тарелку, зонтом в одной руке, он, значит, и явился. Точь-в-точь как Мэри Поппинс почти сто лет назад. Однако Мэри Поппинс была, вообще-то, няней, и к Бэнксам эта дама, придерживая шляпку, изысканно свалилась откуда-то с небес, воспользовавшись зонтиком и «ветром перемен». А мистер Боулз-Фицпатрик летел к семейству Джонсов, как всякий джентльмен, в надёжном самолёте, где можно взять беруши, повязку на глаза и съесть на завтрак кашу из цельного зерна, и «няней», разумеется, он в жизни своей не был — тем более такой: пронзительно загадочной, волшебной, молодой. Но что его, пожалуй, и впрямь роднило с той, так это обстоятельство: Дворецкий Гэри Шмидта, как Мэри Поппинс Трэверс, явился в тот момент, когда всё так сложилось — точнее, развалилось — что вряд ли бы «уладилось» без помощи «Британии»: без трезвой головы во вдрызг безумной шляпе. Короче говоря, момент был прямо очень — ну, очень «подходящий».

Не самым лучшим утром, случившимся чуть раньше в тропически сырой, то рыжей, то зелёной, то ярко-голубой, открытой юным Джонсом на пару с Джонсом-старшим, почти невероятной, почти родной Австралии, он видел, как змея, шипя, ползла к палатке, в которой его папа, играя желваками, бросал в рюкзак их вещи, готовясь уходить. И дождь, конечно, тоже — почти всё время капал: на брови, на ресницы, на плечи, на ключицы, на сплющенную голову застывшей вдруг змеи, и юный Джонс молчал — «как в рот воды набрал». Он мог бы прошептать: «Отец, не выходи», «Ой, папа, тут змея», «Пожалуйста, не двигайся!», «Смотри по сторонам», «Ты должен быть внимательней», — но Картер всё молчал. Молчал, молчал, молчал. Пока не закричал. И трещина на дереве — семейном древе Джонсов — возникла, разумеется, как раз-таки тем утром. А впрочем... как узнать? Копать намного глубже? Не жить, а вспоминать? Наверное, все утра — вообще все утра мира — тихонечко меняли их жизненный уклад. А первым было то — естественно, холодное, естественно, сырое — в которое не стало единственного брата... И то ещё, второе, наставшее потом, во время похорон, когда приехал папа: обнять их всех, всплакнуть — и снова, как всегда, куда-то упорхнуть. Вот, может быть, тогда, в спокойном Мэрисвилле, на тихом скромном кладбище, а вовсе не в горах, что тянутся вдоль берега пылающей кострами, оранжевой Австралии, кишащей динозаврами, медведями и змеями, случилось это самое — точнее, «то» событие, которое, ну, знаете, позднее привело... вы ждёте продолжения? К беде или к трагедии? К семейной катастрофе? К чудовищной развязке? Да нет же, всё не то! К приезду в дом его — «дородного» мужчины в «дурацком» котелке, который, чтоб вы знали, изящно поклонился и бодрым, хоть и скорбным, спокойным твёрдым голосом чеканно произнёс: «Имею честь уведомить, что мистер Симор Джонс ушёл из этой жизни. Мне очень жаль, мисс Эмили, мисс Энн и мисс Шарлотта, мадам и юный Джонс. Я прибыл в США, чтоб выразить слова глубокого сочувствия, а также сообщить, что ваш покойный дедушка оставил завещание, в котором пожелал направить к вам меня, служившего ему до самого последнего, решительного дня».

Вообще-то, всем известно, что в самых-самых громких и сложносочинённых, запутанных и дерзких, изысканно пугающих кровавых преступлениях виновен либо тот, кто возится с петуньями, гортензиями, розами и вроде бы законно и как бы незаметно копает где-то яму, несёт в руке топор, стрижёт траву секатором, который так остёр, но вы-то понимаете, что даже для садовника всё это, безусловно, немного чересчур... А значит, либо он — и тут бы взять такую, тревожную и злую, особенную, в общем, внушительную паузу, какую обожал «английский» Пуаро, — но в дверь опять стучат, и Картер, как обычно, идёт Его впускать. Ведь мистер Боулз-Фицпатрик, хотя он и Дворецкий, живёт не тут, не с Джонсами, но рядом, по соседству, а к ним приходит утром — промозглым и сухим, и бледно-голубым, и солнечным, и розовым, и ветреным, и тёплым, и, в общем-то, любым. И всякий-всякий раз, повесив на крючок свой чёрный котелок, спешит готовить кашу из цельного зерна: для Картера, для Эмили, для Энни и Шарли́, затем отвозит в школу (а знаете, на чём? — на темно-синем Бентли, доставленном из Англии, как будто этот монстр — гигантский Баклажан), а после всех уроков опять привозит в дом, где Джонсы, словно в школе, стараются, как могут, решая уравнения, вычёсывая таксу, валяясь на диване, ругаясь или споря, беседуя с Дворецким о чём-нибудь серьёзном (другие разговоры он просто не ведёт), читая Несбит с Дойлом, ведя войну с собой, поддерживая маму, скучая по отцу, по брату и по прошлому, ушедшему, как всё, в конце концов, уходит, — отчаянно стараются обдумывать решения, что вечно принимают, и помнить, что бы ни было, кем именно являются, зачем сюда пришли. А это, если честно, безумно тяжело. Но, слава Королеве, храни Её Господь, «морями правь, Британия», — всё будет хорошо: пока Дворецкий тут и может им помочь. Не зря же он «виновен», не зря же объявился, не зря же взял и вышел — из толстого романа, который был, наверное, когда-то в прошлом веке каким-то англичанином, с усами и в пенсне, таком же котелке и чёрном сюртуке, блистательно написан. Наверное, он тоже, как этот, пил свой чай с неполной ложкой сахара и тёплым молоком, и ел свою овсянку из цельного зерна, ходил с прямой спиной, а если вдруг садился за руль автомобиля, то, ясен день, в перчатках, подобранных с умом, и был всегда любезен — ну, прямо вот со всеми, включая даже Неда. А Нед ведь просто такса, которая к тому же неистово рыгает и писает на заросли азалий.

Не стоит говорить: «Дворецких не бывает». Их просто очень мало: как солнечных деньков во время долгой осени, как поводов для радости в периоды болезни, как истинных героев, последних в мире монстров и скромных джентльменов, которых Гэри Шмидт — известнейший писатель из «маленькой» Америки, страны довольно милой, хотя «провинциальной» — готов обнять вот так же, как Эмили Дворецкого обычно обнимает, прощаясь перед школой, у входа в первый класс. Она, конечно, крошка: куда наивнее, чем Энни и Шарли́, но чёрт возьми — её лицо сияет! А вместе с ним — и вы, и Картер, и Шарли́, и Энни, и Дворецкий, и даже Гэри Шмидт, стоящий где-то тут, в толпе, среди детей. И дождь уже не капает, земля почти сухая, а небо словно море на тех картинах Тёрнера, которые показывал Дворецкий: как будто мягкой кисточкой по бархатной бумаге ведёт совсем не автор, а встречный тёплый ветер, сдувающий всех с ног. Хотя вот, если честно, в тот раз никто из Джонсов на выставку картин английского художника идти не собирался: по телеку, вообще-то, показывали фильм про рейнджеров и Аса-Роботройда, а где-то в кухонном шкафу ждала своих героев огромная коробка, наполненная «звёздами» того же Роботройда. Но выгнутая бровь пришельца из Британии, его слова о том, что «мы, в конце концов, уже давно не варвары», решили дело в пользу островов, а сборная Америки осталась без очков. Конечно, кто-то скажет, что выиграли все, а кто-то возразит, что матч — ещё не бой, не целая война. И, в общем, будут правы и первый, и второй, однако ближе всех к тому, что мистер Боулз-Фицпатрик зовёт «суровой истиной», окажется писатель, который, как собака, спортсмен или мальчишка, в своей игре бесследно растворился.

А кто он, собственно, такой? Всего-то шестиклассник, застрявший в этом времени, как в той коварной луже, в Австралии, в грязи. Всего-то юный Джонс. Совсем не джентльмен. Сердитый и смиренный, живёт себе без брата, без папы и без друга. Выгуливает Неда, чтоб маме не пришлось. Болеет за Шарлотту, когда её команда по женскому футболу встречается с другой. И тащится в театр — смотреть на «лебедей»: не потому, конечно же, что он балетоман, а потому, конечно же, что Энни попросила. И вечно покупает фруктовый лёд для Эмили: она его так любит, а он — её, ужасно... Её и остальных. Дворецкий говорит: «Мы — это то, что любим». И если он не врёт — а джентльмен не врёт примерно никогда — то это может значить, пожалуй, лишь одно. «Чего?» — спросил бы Картера его сосед по парте. А Картер бы ответил: «Внимательнее, парень!». В отличие от папы — героя в пыльной каске, знававшей град ударов, с медалью на груди за доблесть и отвагу, который в прошлый вторник прислал им то письмо, где в трёх несчастных фразах признался маме в том, что больше не вернётся, что встретил кой-кого, что этот кое-кто ему теперь важней, нужней всего-всего, — он просто Картер Джонс, «великий» крикетист, и должен быть внимательным, пытаясь защитить три столбика, что вбиты в рыхлый грунт, а также перекладину, висящую на них. Так повелел Дворецкий. А он ведь джентльмен. А джентльмен не станет... ну, знаете — лукавить. В его словах про кри́кет, про правила игры, про бетсменов и боулеров, про киперов и питчи, про биты и мячи есть некий странный смысл — «ужасно важный смысл» — тот самый тайный смысл, который, будь он вскрыт, придал бы этой жизни какой-то новый вкус... Ну, может, и не каши из цельного зерна, а вот, к примеру, пудинга, пылающего так, что даже дождь не страшен.

Другие материалы автора

Вера Бройде

​Притворись моим учителем

Вера Бройде

​Книжные люди

Вера Бройде

​Нобуко Итикава: «Люблю приврать немножко»

Вера Бройде

​Маргиналы в авангарде