Под блюдом
Текст: Владимир Березин
Фотография: из архива автора
Писатель и литературный критик Владимир Березин о «Фейсбучном романе» Сергея Чупринина и современных подблюдных песнях.
Чупринин С. Вот жизнь моя. Фейсбучный роман. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 560 с. (Лидеры мнений)
Вышла книга, которую я читал с экрана по каплям, как говорят «в режиме реального времени» — пока она писалась.
Мне очень нравились эти короткие истории Сергея Чупринина.
Но нравились эти тексты мне по довольно трагической причине.
Их автор называл «подблюдными песнями» — понятно, что старшее поколение комментаторов, знали, что такое настоящие подблюдные песни и читали не только лотмановский комментарий о них.
Это была традиция русских обрядовых песен во время святок. Будущее предсказывалось с помощью определённой песни. Эти песни пели, пока присутствующие по жребию с блюда забирали свои кольца и серьги, куда положили их раньше.
Но переносное значение как раз и трагично — предсказание оборачивается застольным рассказом.
Я любитель застольных рассказов, но тут автор как раз будто рассказывает историю исчезнувшего мира. Недаром в этих историях часто встречается обращение к молодой литературной девушке с глазами раненой лани.
Это — блестящий приём, который во мне вызывает плохо скрываемую зависть.
И вот в чём дело.
Так вышло, что лет двести подряд литература в России была главным искусством, только сейчас сдавшим свои позиции
Был такой жанр — «пластинки» или «грампластинки».
В мае 1963 года, Чуковская читает дарственную надпись Паустовского на его книге: «Анне Андреевне Ахматовой, лучшей поэтессе мира, наследнице Пушкина» — «Этой пластинки я не люблю», замечает Ахматова
*
— Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. 1963-1966. — М.: Согласие, 1997, с. 52.
.
Или иначе: «Пластинками она называла особый жанр устного рассказа, обкатанного на многих слушателях, с раз и навсегда выверенными деталями, поворотами и острыми ходами, и вместе с тем хранящего, в интонации, свою импровизационную первооснову. „Я вам ещё не ставила пластинку про Бальмонта?.. про Достоевского?.. про паровозные искры?“ — дальше следовал блестящий короткий этюд, живой анекдот наподобие пушкинских Table-talk, с афоризмом, применявшимся впоследствии к сходным ситуациям. Будучи записанными ею — а большинство она записала, — они приобретали внушительность, непреложность, зато, как мне кажется, теряли непосредственность» * — Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. — М.: Вагриус, 1999, с. 35. .
Короткая история, то, что называется «байка», а раньше называлась анекдотом, или «историческим анекдотом».
Так вышло, что лет двести подряд литература в России была главным искусством, только сейчас сдавшим свои позиции.
Оттого анекдоты про писателей были особенно востребованы.
Биографии писателей были известны (хотя это знание и было анекдотично), и жанр процветал.
Эти истории и называла Анна Ахматова «пластинками», как, впрочем, и просто формульные выражения, привязанные к разным персонам.
Как раз в ту пору пластинки были быстрыми, сторона кончалась едва ли не раньше хорошей истории.
Типовой историей было что-то вроде: «Бальмонт вернулся из-за границы, один из поклонников устроил в его честь вечер. Пригласили и молодых: меня, Гумилева, ещё кое-кого. Поклонник был путейский генерал — роскошная петербургская квартира, роскошное угощение и всё что полагается. Хозяин садился к роялю, пел:
„В моём саду мерцают розы белые и кр-расные“.
Бальмонт королевствовал. Нам все это было совершенно без надобности.
За полночь решили, что тем, кому далеко ехать, как, например, нам в Царское, лучше остаться до утра. Перешли в соседнюю комнату, кто-то сел за фортепьяно, какая-то пара начала танцевать. Вдруг в дверях появился маленький рыжий Бальмонт, прислонился головой к косяку, сделал ножки вот так [тут Анна Андреевна складывала руки крест-накрест] и сказал: „Почему я, такой нежный, должен все это видеть?“»
*
— Николай Гумилёв: исследования, материалы, библиография. — СПб.: Пушкинский дом, 1994, с. 323.
И вот чем интересны истории Чупринина — тем, что они как раз из семидесятых и далее годов. В них фигурируют не Бальмонт или Маяковский, а советские писатели поздней поры, или вовсе нынешние литераторы
Есть интересное обстоятельство — эти истории, не только, конечно, рассказанные Ахматовой, были чрезвычайно востребованы в шестидесятые и семидесятые годы прошлого века. Одна из книг Довлатова более чем полностью состоит из них. Множество писателей написали воспоминания, более или менее состоящие из фрагментарных историй. Но случай Ахматовой более «чистый» — это были рассказы de profundis. Литература прошлого была возвращена, но фигуранты историй были уже мертвы. Но когда-то это были живые люди, сказавшие bon mot, которое было подхватило следующее поколение.
Возникла какая-то особая дистанция для любви к этим писателям и поэтам — они были достаточно далеки, чтобы создавать их мифологический образ, и достаточно близки, чтобы сопоставлять их с повседневной историей.
Они были, наконец, прочитаны — не всегда тщательно, не всегда осознанно, и уж точно не всегда полностью. Однако ценность их биографий была безусловна.
Серебряный век миновал, миновал и Железный, а литература всё производила книгу за книгой.
Писатели жили, ссорились, уводили друг у друга жён, мирились, возвращали жён и сочиняли — книгу за книгой.
И вот чем интересны истории Чупринина — тем, что они как раз из семидесятых и далее годов. В них фигурируют не Бальмонт или Маяковский, а советские писатели поздней поры, или вовсе нынешние литераторы.
У них случаются конфузы и удачи, они тоже произносят, каждый своё bon mot, но литература изменилась. Изменился вообще весь мир — кончился тот великий социальный контракт, что был заложен ещё в пушкинские времена: «писатель пописывает, читатель почитывает» * — Это изменённая цитата из «Пёстрых писем» (1984) Михаила Салтыкова-Щедрина. . То есть писатель по-прежнему пописывает, но его никто не почитывает.
Вернее, его почитывает дугой писатель, но это отдельная тема.
Байка о писателе поддерживалась вечным огнём статусного интереса
Изменилась социология литературы. Произошёл издательский кризис (он ещё не кончился), сменилась система оплаты и мотивации писателя, произошли изменения в самом институте чтения как времяпровождения, и, наконец, поменялась социальная роль писателя. Лет пять-семь и какие-то процессы фиксируются.
Важно не то, что сам писатель стал фигурой менее значимой, а то, что он становится фигурой без биографии.
То есть биографическая составляющая русской классики была важна — дуэль Онегина как-то рифмовалось с дуэлью Пушкина, Семёновский плац был неотделим от романов автора, то, что яснополянский житель не хотел есть мяса обсуждалось едва ли не более, чем какой-нибудь эпизод «Анны Карениной».
Байка о писателе поддерживалась вечным огнём статусного интереса.
Самый успешный русский писатель нынешних дней как раз обладает минус-биографией, и даже не вполне понятно, в какой стране он живёт.
Так вот, короткие «подблюдные песни» Чупринина чрезвычайно интересны тем, что они как раз про «серую зону» отечественной литературы — зазор между культовыми фигурами прошлого и сегодняшней спутанной жизнью. Анекдот про Блока или Бродского очевиден, а вот история из жизни условного Чумандрина (я вставил анахронизм, чтобы никого не обидеть), вовсе не очевидна. Семидесятые и восьмидесятые в оптике десятых годов следующего века стали серой зоной, потому что на Лакшина или Вл. Орлова нужно делать сноски. И уж подавно мало кто знает авторов многотомных советских производственных романов — так называемую секретарскую литературу.
А ведь я ещё помню жаркие споры о сортах этой литературы — одни производственные романы были написаны лучше, другие — хуже, из-за разницы яростно ломались копья. Советская литература уже тогда вела себя как гигантский диплодок, которому откусили голову, но он продолжал идти, не замечая этого.
Большой спинной мозг механически вёл его. Современные палеонтологи говорят, что подобное — не более чем метафора, и разброс костей древних ящеров вызван иными причинами, но не мне отменять эту красивую метафору.
Мне это ещё более интересно, потому что я принадлежу как раз к поколению «опоздавших к лету», то есть людей, вполне понимающих ценности шестидесятых-восьмидесятых годов, но живущих совсем в другом времени.
Менее ранимых, более циничных, совсем других, но именно что понимающих интонацию — племянников своего или чужого дяди
*
— Тынянов Ю. Поэтика. История литературы. Кино. — М.: Наука, 1997, с. 11.
.
Я ощущаю именно интонацию, из которой и создаётся литературный анекдот.
Тот анекдот, в который нельзя подставить любое имя, он важен привязкой к подлинным именам. Кому интересно, что и как сказал поэт-семидесятник своей няне, как сложились отношения секретаря Союза писателей с четой литературоведов. Пушкин, Маяковский и Брики уже создали свой мир побасенок.
Но я-то, я! Я чувствую разницу, я представляю, о чём речь.
Я один из леммингов, задержавшихся на краю обрыва.
Там постелена газетка, нарезан хлеб и лежит кусочек небратского сала.
Поют подблюдну песню — день, да наш.