18+
24.06.2019 Тексты / Авторская колонка

В зеркале дневника

Текст: Владимир Березин

Фотография: из архива автора

Писатель-пешеход Владимир Березин о том, как мы выглядим в чужой памяти.

Мы хорошо (как нам кажется) знаем писателя Шварца. Евгения Шварца, которого справедливо ещё называют драматургом и поэтом. Можно назвать его и киносценаристом, впрочем. Шварц прожил сравнительно долгую жизнь. Нет, для хорошего человека никакой продолжительности жизни всё равно недостаточно, но тут мы имеем дело с теми исходными данными биографии, при которых многие не доживали и до двадцати. Евгений Львович Шварц родился в 1896 году, а в двадцать лет был призван в армию, в двадцать один год произведён в прапорщики, а ещё через год участвовал в знаменитом Ледовом походе, который сплотил ядро Белой армии.

Там он был контужен и всю жизнь руки его прыгали, как чужие, это было то, что врачи называют чрезвычайно сильным тремором.

Евгений Шварц умер шестидесяти одного года в Ленинграде, ему удалось скрыть и свою войну в 1918 году, получилось проскочить через репрессивное сито, которым выловили, а потом замучили многих поэтов его круга — от Хармса до Введенского, в 1956 году ему даже вручили орден Трудового красного знамени. И всё же его «Дракон» был запрещён после первого показа в 1944 году, в пьесах находили крамолу, ну и тому подобное.

И Шварц, который скрывал какую-то внутреннюю ярость под костюмом плюшевого сказочника, выходит каким-то милым остряком в глазах потомков. Меж тем у Шварца было точное и беспощадное свойство наблюдать за людьми.

Поэтому Шварц-мемуарист интересен не только собственно историями, которые он рассказывает, именами и обстоятельствами, которые упоминает, а ещё самим механизмом наблюдения.

Вот перед ним Виктор Шкловский, человек, который никогда не делал свою ярость внутренней, наоборот, Шкловский делал из этой ярости кирпичи для своей биографии. Он был старше Шварца на три года, а обстоятельств своего участия в Гражданской войне не скрывал. Не то, что бы он был на стороне белых, нет — он был на стороне эсеровских заговорщиков, выступавших против большевиков, он был в Киеве при гетмане, бежал от чекистов по льду Финского залива и жил потом в Германии. Скрыть это было невозможно, потому что он написал великую книгу о своих странствиях. Книга называлась «Сентиментальное путешествие» — и теперь бы сказали, что она похожа структурой и стилистикой на блог, и судьбой — на постоянно дописываемый и переписываемый дневник. Шкловский, как и Шварц, избежал неминуемых, казалось бы, репрессий, получил три ордена Трудового красного знамени (и ещё какие-то награды) и прожил 91 год.

И вот об этом человеке Шварц пишет в своём дневнике 1954 года, за четыре года до смерти. Это январь, вернее, 6 января пятьдесят четвёртого, и Шварц вспоминает ушедших и ещё живых друзей: «Ильф, большой, толстогубый, в очках, был одним из немногих, объясняющих, нет, дающих Союзу право на внимание, существование и прочее. Это был писатель, существо особой породы. В нём угадывался цельный характер, внушающий уважение. И Петров был хоть и попроще, но той же породы. Благороден и драгоценен был Пастернак. Сила кипела в Шкловском» * — Здесь и далее цит. по Шварц Е. Дневники // Шварц Е. Собрание сочинений в 5 т. Т. 4. — М.: КоронаПринт, 1999. С. 141-145. .

Проходит полгода, и Шварц попадает в Дом творчества писателей. 5 августа он записывает там: «Сложность этого лета увеличилась оттого, что приехал Шкловский, мой вечный мучитель. Он со своей уродливой, курносой, вечно готовой к улыбке до ушей маской страшен мне. Он подозревает, что я не писатель. А для меня это страшнее смерти. Когда я не вижу его, то и не вспоминаю, по возможности, а когда вижу, то теряюсь, недопустимо разговорчив, стараюсь отличиться, проявляю слабость, что мне теперь невыносимо. Беда моя в том, что я не преуменьшаю, а скорее преувеличиваю достоинства порицающих меня людей. А Шкловский при всей суетности и суетливости своей более всех, кого я знаю из критиков, чувствует литературу. Именно литературу. Когда он слышит музыку, то меняется в лице, уходит из комнаты. Он, вероятно, так же безразличен и к живописи. Из комнаты не выходит, потому что картины не бросаются в глаза, как музыка врывается в уши. Но литературу он действительно любит, больше любит, чем все, кого я знал его профессии. Старается понять, ищет законы по любви. Любит страстно, органично. Помнит любой рассказ, когда бы его ни прочел. Не любит книги о книгах, как его собратья. Нет. Органично связан с литературой. Поэтому он сильнее писатель, чем учёный».

Смотрите, Шварц замечает всё — и то, что Шкловский суетен, но в своей любви к литературе абсолютно искренен, он страстен и памятлив, и при этом в одном предложении объясняет все претензии к Шкловскому, которые выказывали филологи — неточности и ошибки, небрежность и выдумки. Просто он сильнее как писатель, а не как учёный. При этом Шкловский мучает его, как двойник.

На следующий день Шварц пишет: «Недавно перечитал я „Третью фабрику“. Это несомненно книга, и очень русская. Здесь вовсе не в форме дело, что бы ни предполагал Шкловский. Бог располагает в этой книжке. И форма до того послушна тут автору, что её не замечаешь. И, как в лучших русских книжках, не знаешь, как ее назвать. Что это — роман? Нет почему-то. Воспоминания? Как будто и не воспоминания. В жизни, со своей лысой, курносой башкой, Шкловский занимает место очень определенное и независимое. У Тыняновых он возмущал Леночку тем, что брал еду со стола и ел ещё до того, как все усаживались за стол. И он же посреди общего разговора вдруг уходил в отведённую ему комнату. Посылают за ним, а он уснул. Но он же возьмет, бывало, щётку и выметет кабинет Юрия Николаевича и коридор и переставит мебель на свой лад. Сказать человеку в лицо резкость любил. Глядя на режиссера Герасимова, сказал: „Я не могу к вам хорошо относиться, вы напоминаете мне человека, которого я ненавидел“. — „Знаю. Савинкова?“ — спросил Герасимов. — „Да. Это неспроста“. Герасимов пропустил таинственный, но явно обидный смысл, скрытый в слове „неспроста“, и, полушутя, стал рассказывать, как завидуют его наружности актеры. Он всегда играет злодеев, а это, как известно, самые лучшие роли. На диспутах Шкловский не терялся. В гневе он краснел, а Библия говорит, что это признак хорошего солдата. По-солдатски был он верен друзьям. Но тут начинается уважение к времени, со всеми его последствиями. Сам он отступал, бывало, и отмежёвывался от своих работ. Друзей не тянул за собой. Но себя вдруг обижал. На похоронах друзей плакал. Любил, следовательно, всем существом. Органично. Слушает он недолго, но жадно. И поглощает то, что услышал, глубоко. Так глубоко, что забывает источник».

Заметьте, что сделал Шварц: сперва он рассказал о человеке «вообще», будто набросал узнаваемый и самодостаточный рисунок. Через день насыщает его деталями, будто штриховкой. Причём это детали яркие — человек выторговал себе право заснуть в гостях, то, что гости обычно не делают. Но гости обычно и не подметают пол.

Двойник неприятен ему, но Шварц соблюдает много разных правил, придерживается умственной и этической дисциплины, и в результате создаёт точный портрет

Но и на следующий день, 7 августа, Шварца не оставляет эта тема, Шкловский вваливается в его дневник, как незваный гость, занимает всё пространство и перебегает из комнаты в комнату: «Однажды у Тыняновых зашел разговор об одном писателе. И я объяснил присущую тому озабоченность и суетливость тем, что известность пришла к нему как бы приказом от такого-то числа, за таким-то номером. От этого данный писатель в вечных хлопотах. Если его назначили известным, то, стало быть, могут и снять. И он с ужасом присматривается, приглядывается, прислушивается — не произошло ли каких изменений в его судьбе. Старается. Оправдывается. И нет у него и минуты спокойной. Шкловский выслушал это внимательно, против своего обыкновения. И в конце вечера, когда разговор вернулся все к тому же писателю, Шкловский сказал: „Вся беда в том, что его назначили известным...“ — и так далее. Мысль задела его, и он ее проглотил, и стала она его собственной. Это не значит, что он похищал чужие мысли. Если говорить о качестве знания, то его знание делалось знанием, только если он его принимал в самую глубь существа. Поглощал. Если он придавал значение источнику, то помнил его. Поэтому в спорах он был так свиреп. Человек, нападающий на его мысли, нападал на него всего, оскорблял его лично. Он на каком-то совещании так ударил стулом, поспорив с Корнеем Ивановичем, что отлетели ножки. Коля говорил потом, что „Шкловский хотел ударить папу стулом“, что не соответствовало действительности. Он бил кулаками по столу, стулом об пол, но драться не дрался. Вырос Шкловский на людях, в спорах, любил наблюдать непосредственное действие своих слов. Было время, когда вокруг него собрались ученики. Харджиев, Гриц и еще и еще. И со всеми он поссорился. И диктовал свои книги, чтобы хоть на машинистке испытывать действие своих слов. Так, во всяком случае, говорили его друзья. „Витя не может без аудитории“. Был он влюбчив. И недавно развелся с женой».

«Недавно» — это действительно недавно. Шкловский разводится с Василисой Шкловской-Корди, а потом стремительно женится на Серафиме Суок. Эта женитьба переползает в следующий день шварцевского дневника: «Развод и новая женитьба дались ему непросто. Он потерял квартиру, и денежные его дела в это время шли неладно. Он поселился с новой женой своей в маленькой комнатке. Жил трудно. И шестидесятилетие его в этой комнатке и праздновалось. Собрались друзья. Тесно было, как в трамвае. Уйти в другую комнату и уснуть, как некогда, теперь возможности не было. И Виктор Борисович лег спать тут же, свернулся калачиком на маленьком диванчике и уснул всем сердцем своим, всеми помышлениями, глубоко, органично, скрылся от всех, ушел на свободу, со всей страстностью и искренностью, не изменяющими ему никогда. И тут вдруг появилась Эльза Триоле, пришла женщина, о которой тридцать с лишним лет назад была написана книга „Письма не о любви“. А он так и не проснулся. Как все люди, сделавшие свой дар, нет, приспособившие свой дар для ежедневной работы, овладел он с годами техникой страсти и любви. Лебедев как-то рассказывал о француженке-шансонетке, знаменитой своим темпераментом. Она, едва к ней прикасался мужчина, закусывала губу до крови. А потом узналось, что губа ее нижняя подрезана бритвой на этот случай. И актеры, и поэты, и писатели — все, промышляющие кровью своей, в конце концов приобретают опыт, позволяющий простейшим способом приводить её в волнение. Обладает им и Шкловский. Умеет он рассердиться в споре. И рассказать о последней своей работе. От него исходит то тепло, которое подтверждает, что двигатель существует и в порядке. Одно движение опытной руки — и готово: гнев, блеск, утверждение, увлечение, чудеса. И только в последний год друзья замечают с горечью, что поворачивает Виктор Борисович рычаг, а двигатель отказывает». При этом конкретная история с Эльзой Триоле, кажется, более легенда.

На следующий день Шварц вспоминает Бориса Эйхенбаума, как-то отступаясь от своего дневника, но запись об Эйхенбауме кончается сравнением его и Шкловского: «Как в Шкловском, угадываешь в нем непрерывную работу мысли. Менее страстную, более ровную и более научную».

А 10 августа Шварц пишет о поколении: «Недавно поразило меня, когда разглядывал я толпу, как разно заведены люди, шагающие мне навстречу по улице. Разно, очень разно заведены и Шкловский, и Эйхенбаум, но двигатели в них работают непрерывно, и топливо для них, горючее, добывается, течет непрерывно от источников здоровых. Любопытство, жажда познания, а отсюда — любовь к одному, отрицание другого. И Шкловский тут много ближе к многогрешным писателям, а Эйхенбаум — к мыслителям, иной раз излишне чистым. Сейчас они оба живут в Доме творчества, и как не зайдешь — то у одного, то у другого какие-то открытия. Борис Михайлович беленький, лёгенький, с огромной, нет, точнее — с просторной головой. Волосы вокруг просторной, красной от летнего загара лысины кажутся серебряными. Он очень вежливо, что ему никак не трудно, очень внимательно встречает тебя и рассказывает, что такое Бах. Он в последнее время занимается Полонским, ему заказана статья к однотомнику, и всё думает и думает о музыке. Он приобрёл проигрыватель и целую библиотеку долгоиграющих пластинок. Составил к ним карточный каталог. Читает упорно книги по музыковедению. Никто не заказывал ему статью о Бахе, но он всё думает о нём, думает. Шкловский, когда входишь в сад Дома творчества, на площадку между столовой и самим домом, где стоит в цветочной клумбе на высоком деревянном постаменте бюст Горького, Шкловский, повторяю, поворачивает к тебе всю свою большеротую, курносую, клоунскую маску. Смотрит Шкловский и как бы взвешивает на внутренних весах, выносит он тебя нынче или не выносит. И если стрелка весов за тебя — заговаривает».

И наконец, финальная запись о Шкловском 11 августа: «В последний раз он говорил о том, что в первых вариантах „Войны и мира“ сюжет зависит от воли героев, от их сознательных решений. Князь Андрей отказывается от Наташи для того, чтобы Пьер мог на ней жениться. И постепенно убирает все сознательные поступки, и сюжет развивается вне воли героев. Впрочем, рассказав это, Шкловский добавил: „У меня нет уверенности, что это интересно. Я теперь совсем потерял ощущение того, что интересно и что нет“».

Это образцовый сюжет и образцовый стиль: человек, который всё время старался соблюдать правила (он взрывался, выходил из себя редко, но если уж выходил, то так, что его пугались функционеры), пишет о человеке, который редко сдерживался. Он кажется ему более успешным (что неверно). При этом в успехе своего двойника Шварц видит трагедию (она там есть), но не допускает злорадства.

Двойник неприятен ему, но Шварц соблюдает много разных правил, придерживается умственной и этической дисциплины, и в результате создаёт точный портрет, а не занимается психотерапевтическим выговариванием.

Читатель, вдумайся в этот рассказ, и представь, как напишут о тебе под замком в социальных сетях. Или пуще того, подумай, как ты пишешь о других людях, быть может, тебе и неприятных.

Пиши, как Шварц.

Другие материалы автора

Владимир Березин

​Всегда кто-то неправ

Владимир Березин

​Правильно положенная карта

Владимир Березин

​Отец медведя

Владимир Березин

​Огурцы и огуречики