Биография Ерофеева. О чем не сказали исследователи?
Текст: Олег Демидов
Обложка предоставлена ИД «АСТ»
Об удачах и промахах первой биографии Венечки Ерофеева рассказывает литературный критик Олег Демидов.
Лекманов О., Свердлов М., Симановский И. Венедикт Ерофеев: Посторонний. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2018. — 464 с.
Прежде чем появилась эта книга, был десяток публикаций. Отдельно печатались главы в «толстых» журналах и на литературных порталах. Одно за другим шли интервью. Ещё до выхода из печати биографию представили в Переделкине. Как только она легла на полки книжных магазинов, пошли пышные презентации при участии живых классиков и вечера памяти, где уже главную роль играли родные и близкие писателя.
Проделана серьёзная работа по продвижению. Книга была обречена на успех. Первый тираж уже разошёлся, а типография корпит над вторым — дополненным и исправленным.
Выходили многочисленные описательные рецензии. Полина Рыжкова (The Village) просто констатировала факт появления книги, Егор Михайлов («Афиша-Daily») задался очевидным вопросом: «... почему стоит читать биографию Венедикта Ерофеева?», Михаил Визель («Год литературы») обозначил болевые точки, вокруг которых «ученые мужи» строили свое исследование. Игорь Кириенков (Esquire) удивился жизнетворчеству писателя («Ерофееву помогала бутылка, принципиальная как будто безбытность и литература», из которых и росли все тексты), а Евгений Лесин («Ex Libris НГ») — построению книги на минимуме биографических данных. Единственным исключением в этом потоке была статья Алексея Евстратова («Горький»). Но и она по большому счёту оказывается вне поля критики, поскольку тяготеет к научному формату.
Какова же причина безоговорочного успеха «Постороннего»? Почему не было серьёзных рецензий на книгу? У критиков нет вопросов? Попробуем разобраться.
Венедикт и Венечка
В книге два раздела — биография Венедикта Ерофеева и один день Венечки из поэмы «Москва-Петушки». Идея вести одновременно эти причудливые линии — смела и оригинальна. За первую отвечают Лекманов и Симановский, за вторую — Свердлов. Выстраивается конструкция так, чтобы автор и его герой хотя бы отчасти развивались параллельно. Понятно, что на протяжении всего повествования сохранять заданный темп невозможно, поэтому литературоведческая часть быстро проседает и утомляет. Контрастный филологический душ сам по себе прекрасен, но все хорошо в меру.
Возможно, для этого издания было бы удобней и ещё оригинальней найти иной подход. Например, как в случае с недавно выпущенной кэролловской «Алисой» * — Кэрролл Л. Алиса в Стране чудес. Алиса в Зазеркалье. — М.: Самокат, 2018. : с одной стороны — «... в Стране чудес», а с другой, если перевернуть книгу вверх тормашками, — «... в Зазеркалье». В случае Ерофеева — с одной стороны — биография автора, а с другой — персонажа. Исчезает параллель, но появляется карнавальное начало.
Что же до основной части, то тут необходимо обратить внимание на пару моментов. Во-первых, проделана колоссальная работа по сбору материала (пусть это и первооснова любого исследования, но всё равно впечатляет!) и выуживанию из архивов (семейных в первую очередь) важных текстов, деталей, задумок, биографических данных и т.д. Некоторые письма печатаются без прежних купюр. Во-вторых, книга насыщена свежими мемуарами. Илья Симановский взял чуть ли не сотню интервью. Часть из них легла в основу книгу и помогла глубже понять Ерофеева, часть публикуется в периодике.
Если говорить о читательских претензиях, то оба раздела — биографический и литературоведческий — переполнены информацией. Алексей Евстратов говорит, что это своеобразный монтаж и «сама техника повествования, выбранная соавторами, строится на многоголосье»
*
— Евстратов А. Посторонний В. // Горький.
. Но давайте всё-таки называть вещи своими именами. Исследователи приводят один факт и в подтверждение дают до десятка обоснований и цитат. Следом идёт контраргумент — с тем же десятком доказательств. Можно предположить, что подобное — следствие эйфории. Когда ты первым высказываешь какую-то гипотезу или выстраиваешь параллель, хочется, чтобы у собеседника не осталось никаких сомнений в твоей правоте. Впрочем, эта фактология не портит общего впечатления.
Типологическое сходство
Пунктирно, на протяжении всей книги, Ерофеев сравнивается с Сергеем Есениным. (Ещё бы не было такой параллели — после работы Лекманова и Свердлова!) Первый момент — пристрастие к алкоголю, но, несмотря на запои и белую горячку, оба остаются в здравом уме и твёрдой памяти и продолжают творить. Второй момент — отношение к детям: как будто истинно отцовское, но в силу самых разных обстоятельств непостоянное — писатель должен познавать жизнь и заниматься литературой, всё же остальное отходит на второй план. На этом по большому счёту родство и заканчивается.
Однако более убедительным кажется типологическое сходство Ерофеева с... Василием Шукшиным (может быть, филологи обратят на это внимание в следующем издании). Оба — провинциалы, дерзнувшие покорить Москву: один с Кольского полуострова, второй — с Алтая. У обоих отцы попали в жернова репрессий: старший Шукшин расстрелян, старший Ерофеев отсидел. Оба писателя считаются первопроходцами в советском постмодернизме. Чем, в конце концов, «Печки-лавочки» не «Москва-Петушки» (в более пристойной и социально-адаптированной плоскости), а шукшинские чудики — не Венечка и отчасти окружающие его пассажиры электрички?
Сближение идёт и по еврейскому вопросу. Оба писателя в широких читательских кругах тянут за собой лёгкий шлейф антисемитизма. Если разобраться в ситуации, окажется, что читатель превратно понял тот или иной текст, то или иное высказывание. На деле же всё куда сложней.
Интересно и принципиальное различие. Ерофеев никогда не стремился легализоваться: его устраивало асоциальное положение как в жизни, так и в литературе. Это был человек одарённый и эрудированный, но достаточно быстро разочаровавшийся в обществе. Общежития, ночёвки у друзей, жизнь на дачах, постоянные скитания — вот его путь. Шукшин же стремился добиться успеха во всех областях — литература, актёрство, режиссура и т.д. Постоянные поездки по Союзу. Дом в престижном районе Москвы. Словом, вот где надо бы вострить карандаши в записках на манжетах.
Шукшин, кстати, ознакомился с ерофеевской поэмой незадолго до смерти. Светлана Мельникова (близкая подруга Ерофеева; в 1970-1980-х гг. писатель жил в её доме в Царицыно) вспоминала: «...[Шукшин] успел прочитать, и мне потом передали, что он сказал <....> это очень талантливо» * — «Я бы Кагановичу въехал в морду...»: интервью Венедикта Ерофеева с Сергеем Куняевым и Светланой Мельниковой. // День литературы. — 2000. — № 3-4(33-34). — 15 февраля. .
Ближний круг
От типологического сходства перейдём к прямому общению. Исследователи делают акцент на ближайшем круге — семья, друзья первых лет учёбы в педагогических университетах и возлюбленные. Это логично и правильно. Как же иначе? Большую часть своей жизни Ерофеев находился вне литературного процесса. Если и оказывался в компании Ольги Седаковой или Натальи Трауберг, то это, как правило, было неподцензурное пространство. «Москву-Петушки» написал, чтобы на застольях порадовать друзей (по крайней мере, есть и такая легенда). Каков же ещё может быть круг общения при таких обстоятельствах?
В книге рассказывается о сложном семейном положении (отец арестован, мать оставляет детей и едет на заработки), о детстве в интернате, золотой медали, трогательных отношениях с братом, первых годах учёбы в МГУ, последующих поисках себя в советской реальности.
Появляются жёны (Валентина Зимакова и Галина Носова) и возлюбленные (Юлия Рунова и Наталья Шмелькова). У первых судьбы складываются трагически, у вторых как будто лучше; но ключевое здесь — как будто. Тесная связь с Ерофеевым — чрезмерно выпивающим человеком, который в своём желании эпатировать доходил до совсем-таки скабрезных жестов, оскорбительных действий и неприятных выражений — не могла не сказаться.
И тут надо отдать должное исследователям — они не стали ретушировать портрет писателя, а максимально честно, предупредительно, тактично и, насколько это возможно, полно постарались дать полноценную и живую картину. Здесь и сложные отношения с сыном, и постоянная тяга к Юлии Руновой, и жизнь на две семьи, и пьянки в окружении свиты, которую одни за ее проделки приравнял к воландовской, другие иронично называли «апостолами», а сам Ерофеев — просто «ребятишками».
Естественно, в обывательском представлении компания Ерофеева сводится к собутыльникам и не более. Но Лекманов, Симановский и Свердлов, подробно расписывая каждого «владимирца» или «мгуушника», постарались придать персонажам художественной и мемуарной прозы более человеческий облик.
Алейников
Единственное, что вызывает вопросы, — выборка литературных имён, которые вводятся в круг общения Ерофеева. Есть Игорь Иртеньев, Бахыт Кенжеев, Виктор Куллэ и Лев Кобяков — случайные и необязательные, но отсутствует Владимир Алейников и лишь упоминаются Леонид Губанов и Эдуард Лимонов.
Понятно, что обо всех сразу сказать невозможно, и так задача не ставилась. Очевидно и другое: Алейников — поэт в самом высоком смысле этого слова, и мемуары его (как, впрочем, и любые другие) надо читать, взвешивая по несколько раз каждый эпизод; Губанов — почти не изучен, многие его тексты всё ещё лежат в архивах; Лимонов — слишком эгоцентричен и экспрессивен. И всё-таки... Не для того, чтобы задеть филологов и указать на их промахи (ещё раз: нет, нет и нет!), а за тем, чтобы акцентировать внимание на трёх очень любопытных историях общения.
Владимир Алейников в книге «Седая нить» * — Алейников В.Д. Седая нить. — М.: РИПОЛ Классик, 2016. рассказывает о застолье у Анатолия Зверева. Пока художник, расстелив на полу газету, отсыпается после работы, его гости выпивают и отвечают на звонки. Изначально сидят Алейников и Довлатов. Первый выходит покурить и замечает на улице Ерофеева — зазывает. Звонит телефон — это Сапгир — приглашают и его. Опять звонок — Губанов — придёт и он. Естественно, благородная компания всякий раз, как вешается трубка, расхваливает только что звонившего. Постепенно собирается практически весь пантеон советской неподцензурной литературы.
Рассказ — выдумка чистой воды. И строй текста, и стиль, и небывалая компания — всё указывает на это. У Алейникова много такого. Но почему бы не встретиться с поэтом и не поговорить? Вдруг в формате интервью проявятся истинные обстоятельства?
К тому же Алейников рассказывает и о поездке Ерофеева в Ленинград к Константину Кузьминскому и Андрею Битову, об издании «Москва-Петушки» Анатолием Лейкиным в «Прометее» (со статьёй «Феномен Ерофеева» Александра Величанского), и о смерти художника Игоря Ворошилова от ерофеевского снотворного.
В конце концов, работают же исследователи с малоинформативными мемуарами Сергея Чупринина. Он написал предисловие к ерофеевской поэме (для журнала «Трезвость и культура»). Была презентация. Писатель опрокинул «ритуальную стопку» и «вяло пожал» молодому критику руку. И всё. Стоило ли ради этого цитировать?
Или другой пример — выдумки поэта Славы Лёна. С этим человеком связана неприятная история вокруг ерофеевской рукописи «Дмитрий Шостакович». Текст пропал. А может, и вовсе не был написан. Ерофеев любил мифологизировать. В 1990-е годы Лён рассказывал, будто бы не кто иной, как Леонид Губанов выкрал рукопись и продал за бутылку. Конечно, это неправда. А позже Лён сделал публикацию как будто найденных отрывков из «Шостаковича», которые, естественно, написал сам, ориентируясь на ещё не публиковавшиеся записные книжки Ерофеева.
Алейников же — ещё и художник. Среди его работ есть портрет Ерофеева. Не прижизненный, но всё-таки — 2004 г., бумага, акварель, соус (уже хотя бы из-за этого ингредиента можно было бы заинтересоваться работой).
Губанов
Но что Лён, Алейников? Дело уже в другом: фамилии Ерофеева и Губанова витают в одном космосе советской неподцензурной литературы, у писателей — много общих знакомых (Шмелькова, Зверев, Кублановский, Лимонов, Делоне, Евтушенко и другие), и при этом в биографии не зафиксировано ни одного эпизода общения.
Исследователи в сноске, цитируя Андрея Бильжо, рассказывают о встрече в психиатрической больнице и полном игнорировании: «Однажды Ерофеев лежал в Кащенко одновременно с Лёней Губановым, но интересно, что они держались в стороне друг от друга». Удивительная сцена. А позже Ерофеев оказывается на вечере памяти Губанова (Алейников пишет, что видел автора «Москвы-Петушков» также на вечере Геннадия Айги в ЦДЛ — вот где ещё возникают самые разные вопросы). Об этом вспоминает и Шмелькова. Не выступал, но слушал. Если обратиться к главному исследователю Губанова — Андрею Журбину — то он упоминает в своей монографии целую статью (лежащую в архиве Ирины Губановой) о Ерофееве. Правда, непонятно — эссеистическую или критическую.
Это история с белыми пятнами — вот где необходимо разобраться.
Лимонов
И, наконец, третье — общение с Эдуардом Лимоновым. Его исследователи могут не воспринимать как писателя и как политика, но отчего же не использовать как свидетеля великой эпохи? Да, наверное, и ему свойственно, как Алейникову, допридумывать исторические эпизоды, но почти всегда можно разглядеть, где правда, а где вымысел (или туманная история).
Возьмём для примера очерк о Ерофееве из «Книги мёртвых»: «От Ерофеева у меня осталась в памяти его высокая фигура парторга, седая прядь и улыбка, то есть самого кота нет, а улыбка есть. Никаких сногсшибательных сказанных им откровений я не помню. И никаких столкновений с ним я тоже не помню, хотя позднее, уже признанный, оперированный, с трубкой из горла, он прохрипел нашей общей знакомой американской профессорше Ольге Матич, что мы с ним подрались на лестнице в годы нашей юности. Я такого случая не помню <...> с Ерофеевым — нет, не дрался. Это он себе придумал для пущей важности».
Но что делают исследователи? Цитируют слова той самой Ольги Матич. Интереснейший эпизод с дракой на лестнице не отрефлексирован биографами, они полностью доверяются американской славистке. Была? Не была? Может быть, подобная история ещё раз показывает тягу Ерофеева к мифотворчеству? Лекманов, Симановский и Свердлов просто уходят от анализа и делают акцент на неприятии прозы Лимонова.
Точно так же ускользают от внимания исследователей такие литераторы, как Евгений Рейн, Андрей Битов и Игорь Дудинский.
Незамеченные тексты Ерофеева
Основные тексты Венедикта Ерофеева — «Записки психопата», «Москва-Петушки», «Вальпургиева ночь», «Василий Розанов глазами эксцентрика», «Моя маленькая лениниана» — рассматриваются достаточно подробно: история создания, чтение на кухнях и в мастерских, особенности текста и так далее. Цитируются части записных книжек писателя и его письма к родным и друзьям. Подробно говорится о неоконченной пьесе «Фанни Каплан» и об утерянном (в кавычках и без) тексте «Дмитрий Шостакович».
Казалось бы, что ещё нужно? Каких подробностей?
Лишь упоминанием проходит эссе «Саша Чёрный и другие». Чуть-чуть рассказывается о «33 зондирующих вопросах абитуриентке Екатерине Герасимовой». Это не художественный текст, а своеобразный ерофеевский стёб. В книге приводится единственный «зондирующий вопрос»: «Русская литература. В отличие от ХХ века, ни один русский литератор XIX века не кончил жизнь самоубийством. Исключение одно (Всеволод Гаршин не в счёт): в самом начале XIX века наложил на себя руки чрезвычайно известный русский писатель XVIII века. Кто он? В каком году и каким образом он покончил с собой (пистолет, петля, яд) — ненужное зачеркнуть».
Прекрасный образчик ерофеевского юмора: серьёзная тема и ироничный тон (особенно в деталях). А исследователи отделываются вялым «и так далее, и тому подобное». Можно же было, наверное, дать эти «33 вопроса» в качестве приложения (благо, что текст небольшой).
И последнее, что вызывает вопросы — реакция критиков. Все, кто высказывался о книге, занимались в основном пересказом. Прошлись по опорным пунктам биографии, восхитились работой исследователей, оставив в стороне анализ текста и рефлексию. Возможно, виной — фигура самого Ерофеева — магнетическая и до боли любопытная. Абстрагироваться от неё и задаться вопросами трудно. Может, сказалось «биполярное расстройство» биографии: два полюса — автор и его герой — довлеют над остальным пространством книги. А что более вероятно — бессобытийная жизнь писателя в какой-то момент набрала такую скорость повествования, что читателю ничего не оставалось, кроме как любоваться ещё одной проносящейся «беззаконною кометой».
Надеюсь, эта статья исправит положение.
«Посторонний» — важная и нужна книга. Но изначальные четыре с лишним сотни страниц после правок и нюансировки могут разрастись вдвое. Чего и стоит пожелать исследователям. Первое издание вышло и наделало шума, а дальше — дорабатывать, дорабатывать и ещё раз дорабатывать.