18+
21.07.2016 Тексты / Авторская колонка

​Сужение человека

Текст: Сергей Морозов

Фотография: из архива автора

Литературный критик Сергей Морозов о трансформации современного литературного героя.

Вне системы

Раньше, когда мы на уроках литературы писали сочинение, среди предлагаемых тем обязательно было что-нибудь про образ — Чацкого, Болконского или матери в повести Горького. На филфаке брали шире: речь на семинарах, в курсовых и дипломных шла уже о системе образов.

С нынешней российской литературой такое вряд ли пройдет. Потому что в ней нет ни системы, ни образов.

Даже и не знаю, как ее теперь изучать с этой точки зрения. Конечно, персонажи по-прежнему существуют в любом произведении, но вот до героя, до образа мало кто дотягивает.

Откладывая книгу, иногда не можешь четко отделить главных персонажей от второстепенных. Фигуры эпизодические и основные действующие лица — все одинаково невыразительны. Отсутствие своеобразия, индивидуального начала — общая характерная черта. Герои одного автора смело могут переходить в книгу другого. От перемены мест ничего не изменится. Принцип товарища Сталина «у нас незаменимых нет» реализован полностью. Заменить можно едва ли не любого. Преодолеть безликость не получается ни за счет псевдоавтобиографизма, ни за счет привлечения исторических личностей. Последние, попадая в романы современных авторов, теряют всякое величие, становятся столь же заурядными, как и вымышленные персонажи. Нередко такого рода дегероизация осуществляется намеренно. Так произошло с Лениным в романе Юрия Арабова «Столкновение с бабочкой», Пришвиным в «Мысленном волке» Алексея Варламова, Путиным в романе Олега Радзинского «Агафонкин и время».

Еще с XIX века, вместо богов, графьев и исторических деятелей повалила в романы и повести мелкая человеческая рыбешка

Читать теперь не только не о чем, но и не о ком. Никто из персонажей не трогает сердце, не пробуждает ни любви, ни ненависти. Все герои монотонны в своем унылом бубнении, в мелочности переживаний, если повествование ведется от первого лица; и невыразительны, когда автор описывает их со стороны. Кажется, это сознают и писатели. Впрочем, оправдание всегда под рукой: такой век, измельчал народ. Эпоха героев миновала.

Но ведь кризис героического случился не вчера. Еще с XIX века, вместо богов, графьев и исторических деятелей повалила в романы и повести мелкая человеческая рыбешка: лишние люди, Башмачкины, гуттаперчивые мальчики, Катюши Масловы, Сергеи Петровичи, за которыми, при всей их невзрачности, малом достоинстве, узком жизненном кругозоре, стоял неожиданный, удивительный, пугающий внутренний мир. Христианский персонализм, давший начало гуманизму, обязывал вглядываться в каждого человека, искать в нем образ и воплощать его в искусстве.

Люди были интересны и автору, и читателю. Открытие в простонародье индивидуального начала, своеобразия составляло главное достижение литературы того периода. На обычного человека уже нельзя было смотреть глазами щедринских генералов — лентяй и лоботряс. И вот, все это богатство потеряно. Человек думающий, страдающий, чувствующий, заблуждающийся литературе абсолютно не интересен. Она все уже про него знает. Люди всегда и во все времена были одинаковы. Для чего повторяться? Возьмите томик классика с полки. Там и будет вам психология. А у нас двадцать первый век.

Кажется, что писатели откровенно тяготятся своими персонажами, прибегают к ним только потому, что так принято. Читатель ожидает, что сценка будет разыграна в лицах. Раз так, то пусть, как в анекдоте, получает свои «валенки».

Равный среди прочего

Однако, есть авторы решительные, вроде Дмитрия Данилова, которые подходят к вопросу радикально — отбрасывают вообще всю эту «систему образов» как старый ненужный хлам. Мотивация та же: про человека и так много понаписано. Хватит разводить культ личности. Индивид — такой же объект среди прочих. Интересен он в той же степени, что и лавочка у подъезда, дерево у окна или стена напротив. Сидеть и наблюдать — вот что нужно. А в процессе наблюдения никакой личности и внутреннего мира не увидишь. Так, принятые нынче правила хорошего тона (не лезь человеку в душу), толерантность, этот эвфемизм безразличия, подкрепляются методологической установкой (чужая душа — потемки, нечего выдумывать). В итоге личность, как нечто особое и уникальное, исчезает из поля зрения. Остаются лишь объекты внешнего мира — живые и неживые. Индивидуальность предметов не берется во внимание, окружающее превращается в нечто однородное, предназначенное для безразличного созерцания.

Научная установка в духе «ни одна блоха не плоха, все черненькие, все прыгают», в литературе не проходит

Читать книги Данилова не интересно, да и по большому счету бессмысленно. В конце концов, собственное непосредственное наблюдение отчетливее и обладает большей значимостью. Зачем нужен перенос опыта на бумагу, убивающий его целостность и объемность? Для чего необходимо актуальное искусство, если есть акт? В записи о том, что мимо прошли две девушки и автобус такого-то маршрута, нет ни живости непосредственного восприятия, ни преображающей силы воображения. Это просто зафиксированные данные, сами по себе не несущие никакой эстетической нагрузки. Книги такого рода построены на оптическом обмане и силе внушения. Если долго смотреть вдаль, то воображение что-нибудь обязательно подрисует — одинокого путника на дороге, парящего орла, мощь и красоту гор. Так и здесь. Триста страниц записей не могут быть просто так, в них обязательно должно быть что-нибудь эстетически значимое. Но там ничего нет, хотя определенное значение в «Описании города», «Горизонтальном положении» имеется. Однако оно состоит в другом.

Старания Данилова свести окружающее к однородной массе эмпирического материала замечательны тем, что показывают — без человека никак, без него ничего не получается. Научная установка в духе «ни одна блоха не плоха, все черненькие, все прыгают», в литературе не проходит. В человеке смысл, устойчивость, длительность, движение, развитие, связь всех вещей. Без него серая унылая картина, плоский искусственный мир. Романы Данилова при этом возможны лишь потому, что нивелирование человеческого в них не доведено до конца. Богатство действующих лиц сведено к одному — наблюдателю. Наблюдаемым миром рулит скрывающаяся сама от себя личность. Не будь ее — не случится и произведение. Отличия от традиционного повествования, таким образом, здесь нет, герой способствует развитию «сюжета», также как и в любой другой книге.

Поэтому книги Данилова не так уж далеки от привычных российских романов. Они — квинтэссенция современной отечественной прозы. Замени натужную словесную экзотику Данилова в виде «сидения» и «покидания» обычными общеупотребительными глаголами, вычеркни нарочитые эпатажные вставки с указаниями автобусных и прочих транспортных маршрутов — и получишь стандартный российский роман, который представляет собой то же самое повествование, основанное на наблюдении: «Утром встал. Съездил на работу. Поговорил с коллегами. Горизонтальное положение. Сон». Та же подчеркнутая погруженность в ход событий, то же безразличие к субъекту, стремление спрятать его за наблюдением и повествованием.

Герой пересказа

Из-за внутренней человеческой пустоты, повторяющегося малоинтересного рассказа о передвижениях действующих лиц, большинство отечественных книг воспринимаются как нечто незавершенное. Каждая книга не то полуфабрикат, не то дом без отделки — голые стены и полное отсутствие подведенных коммуникаций. Это нечто полуприготовленное и недостроенное еще предстоит доводить до ума читателю. Зачем? Не проще ли взять импортное, где все делается на благо человека, где персонажи из плоти и крови, не только ходят, болтают и обедают, но чувствуют и переживают, мечтают, у них есть пристрастия, маленькие человеческие слабости? Читая современный отечественный роман, чувствуешь, что тебе в героях постоянно не хватает конкретики, объема.

Данилов пересказывает, что видел, Данихнов то, что мы должны, по его мнению, увидеть

При этом ничего похожего на принцип «субъект раскрывается в действии». Для того чтобы характер персонажа стал ясен, действие должно наполниться какой-то субъективной значимостью, событие — приобрести экзистенциальный оттенок, и тогда сквозь него начнет просвечивать внутреннее начало. Этого обычно нет, один сухой событийный ряд. В итоге вместо рассказа — пересказ. Собственно так и следует воспринимать большинство отечественных книг. Не романы, не повести, не рассказы, а пересказы. Данилов пересказывает, что видел, Данихнов то, что мы должны, по его мнению, увидеть. Событийная канва такова, а остальное додумаете сами. Главное, внутреннее, остается за пределами авторского внимания.

Мешки с деньгами потянули героя к себе — вскользь бросает Алексей Иванов в «Ненастье». Но ведь тут самое интересное. Как потянули? Что изменилось в герое? Здесь одной констатацией того, что Герман Неволин сел обратно на поезд и покатил в Ненастье, не отделаешься. Человек, который всю жизнь был равнодушен к деньгам, вдруг ощутил их зов. Как можно пройти мимо этого? Но автор проходит. Потому что герой для него не важен. Анализ внутреннего состояния подменяется ретроспекциями, которые должны прояснить генезис личности. Но это обман, опять подмена рассуждения и размышления повествованием, уход от внутреннего монолога самого героя, от психологического анализа.

Театр Карабаса Барабаса

В век индивидуализма мы наблюдаем деградацию персонажей. Ни о каком своеобразии личности говорить в большинстве случаев не приходится. Персонажи в книге — это Мальвина, Пьеро, Арлекин на современный лад. Образ сменяет маска. Иногда героическая.

«Зимняя дорога» Леонида Юзефовича — живой тому пример. Поначалу кажется, что роман наполнен яркими образами. На самом деле, и Иван Строд, и Анатолий Пепеляев, — очередная вариация пары схлестнувшихся между собой романтических героев, хорошо знакомых по старой литературе (Онегин — Ленский), растиражированных массовой культурой. Люди по-прежнему любят бокс, соперничество, поэтому любой сюжет в этом духе в наш беззубый век привлекает внимание. Успех и популярность романа Юзефовича закономерна. Книга апеллирует к старым инстинктам и классической теме противостояния. Но при этом решает совсем другие задачи.

«Зимняя дорога» хорошо продумана. Это сознательно и добротно сконструированный миф. Равноудаленность авторского голоса от белых и красных, о которой пишут критики — не проявление объективности. Наоборот, здесь утверждение авторского видения, возвышающегося над происходящим, проявление произвола, перекраивающего логику событий по своему разумению, умело и аккуратно превращающего историю в иллюстрацию абстрактно-гуманистического мировоззрения. Перед нами все тот же театр Карабаса Барабаса, в котором исторические персонажи играют отведенные им роли.

Юзефович, как и всякий другой художник, имеет право на свое видение. Расстраивает не его образ мысли, а то, что он замаскирован под объективность. Выводы и суждения, звучащие в книге, вряд ли следует рассматривать в качестве окончательной истины. Перед нами просто еще одна интерпретация событий Гражданской войны. Расточаемые книге похвалы, с повторяющимися словами «миф», «вечность» — комплимент более чем сомнительный в отношении документального романа, основанного на историческом материале. Но они — свидетельство интуитивного понимания того, что история, как реальное событие, приносится в «Зимней дороге» в жертву мифологическому шаблону, эстетической схеме и моральной абстракции.

«Кругом хорошие русские люди», «две части одного целого» — такова авторская позиция, искусственно навязываемая читателю посредством вариаций на тему вечного противостояния двух великих героев. Однако связь между Стродом и Пепеляевым неочевидна, это иллюзия, навеянная автором. Чем, собственно, последующие или предыдущие бои Строда отличаются от эпизода с осадой Сасыл-Сысы Пепеляевым? Почему читателю предложена эта пара, а не, положим, Иван Строд и Михаил Артемьев? Это можно объяснить только авторским выбором.

Сужение человека, о необходимости которого говорил персонаж Достоевского Дмитрий Карамазов, свершилось

То, что Юзефович создал очередную версию классической трагедии, само по себе не хорошо и не плохо. В контексте разговора об образе и персонаже важно другое — отношение к героям, как к средству. Образы Строда и Пепеляева умело сконструированы, из них изъято все то, что не вписывается в общую авторскую концепцию (партийность, политические убеждения, определенные человеческие слабости), и сделан акцент на том, что ей соответствует (идеализм, отсутствие склонности к насилию, благородство души).

Строд и Пепеляев нужны для иллюстрации заранее заготовленной морали примирения. Рассудочность замысла предопределяет сухость романа. Благодаря ей за пределами повествования оказываются художественные картины якутского противостояния, ошибки, страдания, страсти героев. Последние, если и даны, то уже в облагороженном, дозволенном авторской цензурой виде. Нам рисуют фигуры романтиков, попавших под мещанский каток истории, героев, «ставших самыми скучными людьми». Но это пошлость, общее место.

«Зимняя дорога» замечательна тем, что авторский произвол, потребительское отношение к персонажам в нем тщательно замаскированы документальной основой. Среднестатистический автор такой стыдливостью не отличается, заставляя их говорить и делать, все, что ему взбредет в голову.

Утрата образа, архаизация литературы

Сужение человека, о необходимости которого говорил персонаж Достоевского Дмитрий Карамазов, свершилось. Такого рода мировоззренческое и художественное упрощение иллюстрирует процесс архаизации, возвращения к примитивным формам творчества.

Не думаю, что результат радует вдумчивого читателя.

Сложность, многогранность характеров, тончайшие переливы психики, богатство литературной техники — все чего достигла предшествующая литература, отброшено и забыто. Мы возвращаемся к старым повествовательным практикам: описание земель, бытовые сказки, мифы. Естественно, что это возвращение не аутентично, оно лишь форма, скрывающая общее отсутствие подлинного интереса друг к другу. Оно демонстрирует склонность к упрощенному абстрактному видению, авторское своеволие, обыкновенную душевную лень. Все это, несомненно, спровоцирует дальнейший виток человеческой деградации.

Нас затягивает в пучину абстракций и безразличия. Мы стоим перед угрозой окончательной потери образа художественного, культурно-исторического, наконец, просто человеческого. Конечно, можно сказать, что это всего лишь означает конец эпохи, что мы стоим на пороге другой литературы, литературы без человека, без образа во всех традиционных смыслах этого слова. Но можно ли считать это литературой? И нужна ли она людям?

Другие материалы автора

Сергей Морозов

​Литература для телезрителей

Сергей Морозов

​Страшно жить!

Сергей Морозов

​Человек с топором

Сергей Морозов

​Жертвы, гробы, надгробия