18+
24.03.2016 Тексты / Интервью

​Сергей Соловьев: «Мы себе не равны никогда»

Текст: Александр Чанцев

Фотография: из архива Сергея Соловьева

Беседа Александра Чанцева и писателя, путешественника Сергея Соловьева.

Выход книги писателя и путешественника Сергея Соловьева «Джойс, Нора. Любовные письма» («Арт-Хаус Медиа») и предстоящий — поэтического сборника «Ее имена» («НЛО») стали поводом для беседы о работе художника-реставратора, джунглях Индии, Кафке и чаепитиях с Циолковским.

— Вашу стилистически изысканную прозу, особенно «Адамов мост», сравнивают с письмом Саши Соколова. А кто для вас образец стиля, то высшее, что заставляет стремиться к себе?

— Мне кажется, что «образец стиля» (это не стиль, а другое, но к этому мы еще вернемся) находится для меня вообще не в литературе, и шире — не в искусстве. Это поле вторичное. Но более доступное, внятное. Чем жизнь. И тяготенье к образцам на этом поле вполне естественно для юности. Хотя и там — лучше, наверное, когда это собирается не в одной точке, не в одном имени (не сотвори кумира). А потом, когда это пройдено и остаешься один, начинается (или не начинается) путь к тому «высшему», о котором вы спрашиваете. Я имею в виду опыт существования живой (и неживой) материи. То есть попросту — жизнь. Ту тайну, которую Трисмегист ставил над Богом. И эти «образцы» повсюду: между огнем и рукой, цветком и взглядом, но непроглядней и чище — уже без взгляда и руки. Не мимесис, не подражание жизни, а опыт близости, опыт недостижимого становления в ней. И не сказать, что все это не «заставляло стремиться к себе» в молодости, но заслонялось более доступным, ведь «близь ближайшего» (Хайдеггер) дается труднее всего. И вот, если на этом пути приходит то, что мы называем зрелостью, начинают проступать отношения с тем, что, казалось, было всегда рядом и очевидным, но оказалось, стояло к тебе спиной или вполоборота. Открывается опыт чуткости к внесловесному и во многом нечеловеческому. Но оно уже не находится вне тебя, это и есть ты. И не ты. И тут нет кумиров и образцов, каждый и каждое занято своей работой, вы соседи по опыту жизни. И единственное (конечно, не только), что не дает тебе дойти до конца в этой чуткости — речь. Но и без нее — ближе не подойти. То есть не подойти так, чтобы при этом не утратить из виду и предмет, и себя. Понятно ли я говорю? Когда распускается цветок, за этим стоит не «стиль». Когда чайханщик в Индии «пранит» молоко, переливая его из чашки в чашку на расстоянии разведенных рук и при этом глядит на восходящее солнце, и весь там и не там, — это не «стиль». А тысячелетия безотчетной божьей работенки. И узоры эти ткутся на такой неизъяснимой скорости, что речь по сравнению с ними — недвижность и немота, и ничего ей, кроме человека, казалось бы, не остается. Казалось бы... Но и его нет. С этого и начинается письмо. Как сказано в упанишадах: дыхание, разлитое по телу, — речь. Потому ее произносят, не вдыхая и не выдыхая.

— Кроме литературы, вы занимаетесь живописью и фотографией. Это тоже способы воплотить опыт внетелесного, приближения и выражения внесловесного? Просто другие способы — или же у них, возможно, иные задача и отдача?

— У меня в жизни было четыре периода работы с... ну, скажем пока, с «визуальным», за неимением лучшего. Глядя сейчас, в обратной перспективе, я думаю, главным был первый — в молодости — редкий, ошеломляющий и имевший самые глубокие, не до конца мной и теперь осознаваемые последствия. В конце 70-х, начале 80-х я работал художником-реставратором монументальной живописи. Нас было всего-то несколько бригад по 5–7 человек в каждой — на всю Украину, на тысячи церквей и монастырей. Представьте себе, что после советской школы (которую я мало посещал, завееваясь в странствия по стране) вы попадаете в Почаевскую Лавру, где живете и работаете несколько лет. Где стоите под куполом в ночи у зрачка Богоматери, в тиши, восполняя утраты в этом зрачке, притом что глаз ее немногим меньше, чем вы целиком. Я застал еще старых мастеров, передававших нам опыт. Не опыт живописи и даже не опыт реставрации. Это опыт работы со временем, его палимпсестом, окнами в нем, опыт чуткости в отношении «другого» и места (уместности) своего «я». Об этом же мы говорили с отцом Валерием, например, старцем, в его келье, когда наглядевшись на звезды в запретный телескоп, тайно хранимый им под кроватью, сидели у светающего окна. Это было в те годы, когда нам запрещалось даже в разговор вступать с монахами. Меня не раз тогда увольняли... Потом я работал с фресками Софии Киевской, в Печерской Лавре и других. После, уже частным образом, в течение нескольких лет расписывал храмы в глубинке. Это была моя первая (и последняя) работа. (Так и называлась моя первая публикация — «Я работаю», поэма. Это в те времена, когда слово «Бог» нельзя было напечатать, 1979 год.) Но, как я теперь понимаю, это, скорее, я был работой, надо мной она шла, про-из-водила меня. И не только в высоком, но и когда, травясь парами дихлорэтана, вкачиваемого в стены для укрепления кладки под живописью, спускался с лесов и блевал, обхватив руками дерево. И все это вместе взятое было даром судьбы, тогда еще мало осознаваемым опытом, но в дальнейшем, думаю, сильно сказавшимся — в том числе, и в письме.

А в середине 90-х, в Киеве, начался другой период — я затеял газету (негазету, коллекционное периодическое изделие) «Ковчег». С привлечением каллиграфии, рисунков «по-живому», со сложной партитурой ритма и соотношений текста и визуального ряда, с возвратом к тому, что во многом утрачено с приходом компьютера, но и не исключая его участия... Авторами в ней были люди из самых разных творческих областей, и по географии — от Японии до... всего света. Я помню, как в опустевшем в те годы Институте археологии, я смастерил ходули и ходил между разложенными на полу листами, чтобы видеть игру возможных комбинаций, и за окном в ночи шел снег, а из угла на меня глядела «верещагинская» горка черепов... Потом, перед 2000-ми, был третий период — меня угораздило задуматься о том, каким бы мог быть символический монумент рубежу тысячелетий, такая «роза ветров» мировой культуры, ее времен и пространств. И я, поначалу не очень всерьез, в одиночку втянулся в то, что несколько лет спустя, оставив за спиной километры чертежей, макетов, рисунков, стало архитектурным проектом металабиринта «Фигура времени». Но главное была не «одежка», а то, что должно было происходить внутри с посетителями. Это было еще до современных компьютерных игр, и в реальности. Лабиринт этот (величиной с небольшой город) потом хотела воплотить Германия, но по финансовым соображениям «не потянула». Да и я особо не был огорчен, вряд ли он был бы воплощен в адекватном виде, а не превращен в какой-нибудь «диснейленд для взрослых».

В жизни хватает «нечеловеческого» и при этом вполне телесного, мы же занимаем лишь ничтожно малую его часть

А третий период — в начале 2000-х — уже собственно живопись, графика, фотография, выставки — персональные и групповые (более сотни, здесь, в Западной Европе). Но я эту деятельность свою не переоцениваю, хотя и делал лишь то и так, как хотел, без рыночных компромиссов и с полной самоотдачей. Другое дело, что на этом поле я себя чувствовал намного ограниченней — по возможностям и способностям — чем в письме. Но пережидал — как в творческом тылу — на этом поле я с благодарностью и интересом. В ожидании письма. Которое могло и прийти и не прийти. Тут как с индийскими поездами: не по расписанию, а когда на роду написано. Да и машинист может сойти с поезда и уйти в поля — побыть в созерцании... (Одернул себя: не преувеличил ли? Нет. Командир международного рейса, вырулив на взлетную полосу, покинул самолет и ушел домой — выспаться. Восемь часов пассажиры ждали его возвращения. Факт). Оно же — письмо — приходит не волевым усилием и не по вдохновенному желанию, а когда внутри всерьез меняется картина мира. И вот этот чудовищный, ворочающийся «gap» немоты между прежним, прожитым в речи (дарованным речью и отнятым ею), и еще бессловесным, новым, ищет становления в письме.

Ну вот, наговорил столько, а к вашему вопросу так и не подошел, наверно. «Бестелесному», говорите? Нет, мы ж не ангелы. Даже в крайних опытах приближений к «другому», мы не утрачиваем своих очертаний, и слава богу. В жизни хватает «нечеловеческого» и при этом вполне телесного, мы же занимаем лишь ничтожно малую его часть. Вот, например, ближайшее — животные. Я только что вернулся из Индии, где провел три месяца в джунглях. И вот это чувство леса, животных и шире — жизни (но оно приходит не сразу, а с опытом и лишь когда ты по-настоящему честно и открыто кладешь свою жизнь «на кон», всякий раз не зная, вернешься ли) — лучшее, что я испытывал — там. Когда лес открывается тебе в той же мере. И звери подходят к тебе, просто сидящему у дерева, и заглядывают в лицо. И невольно думаешь: может, ты не совсем уже человек? Если такая близость. И камере, если уж о фотографиях, это тоже как-то передается. Далеко не всегда, но в какие-то минуты, в каких-то снимках — да.

— Вы несколько раз упоминали Индию, несколько раз были там, Индия присутствует в ваших книгах. Почему все же эта страна? Я буду тут немного «адвокатом дьявола» — и поездки к гуру в 60-е никому, кажется, не принесли просветления, и публика сейчас на Гоа собирается не всегда приятная...

— Мне кажется, Саша, уже из сказанного можно догадаться, что я, мягко говоря, во многом не совпадаю с теми, кто составляет 99%, ездящих в Индию по тем или иным причинам. Ни «лестницы просветления», ни какие-либо «достопримечательности», ни вообще места туристического пользования, а тем более уж Гоа вне поля моего интереса. Страсть моя светлая — одна: джунгли. И если бы в Индии не было бы ничего, кроме них, я бы, наверное, все равно туда отправлялся, и столько, сколько хватит жизни. Другое дело, что представить себе Индию без людей, дорог, без всей этой цыганской вселенной, которую я так люблю и настолько чувствую своей, родной, то есть просто домом, всё больше домом, чем где бы то ни было... да, это было бы лишь половиной счастья. Но я говорю об индийской глубинке, часто находясь там, где пришлых либо отродясь не видели, либо не помнят когда. Я так много и на разные лады в последние 10 лет говорил и писал об Индии, что не уверен, стоит ли нам сейчас затевать этот непредсказуемо долгий разговор, который, возможно, съест всю нашу беседу. Лучше я расскажу, как все это начиналось.

Фотография из архива Сергея Соловьева

12 лет назад у меня был короткий, но оставивший след на всю жизнь, роман с легкой прозрачной девочкой, сквозь которую плыли века, как облака, с австрийской герцогиней, слависткой, влюбленной в Грецию, жившей в стороне от мира, читая в подлиннике Гомера... Мы странно, даже как-то мистически сблизились, но отношения наши вскоре нежданно уткнулись в тупик. И мы решили бросить монетку — себя как монетку: легла на Индию. Ни я, ни она там прежде не были. Вернулись и разошлись. А Индия осталась. С обоими.

...думаю, вообще никакой опыт никому передать нельзя. Это как дактилоскопия, не передается

В ту поездку мы остановились в Ришикеше — еще относительно аутентичном в те годы. Там жил человек, с которым я был знаком прежде. Жил там уже 20 лет. Свами Амрит. Непростой, в несколько вавилонов. Но тем и интересен. Я писал о нем не раз — и в «Аморте», и в «Адамовом мосте». Была и отдельная книжка моих бесед с ним обо всем на свете — «Медитации у Ганги», в «Эксмо» выходила. Так вот вторая моя Индия началась с поездки с ним на юг, в библиотеку Акаши, где хранятся списки всех людских судеб. То есть хранятся они в Акаши — в том пространстве, которое Вернадский, например, называл ноосферой. А в этих «библиотеках» ридеры (медиумы), считывают, переносят на пальмовые дощечки. Таких библиотек несколько в Индии. Когда-то была одна. Нострадамус, говорят, пользовался. Амрит ездит туда ежегодно, с тех пор, как получил там на руки свою судьбу. Приезжает, корректирует, есть такая садхана, практика работы с судьбой. Мне тоже там мою нашли и выдали... Хорошая история, да? Милые цыганские шалости. Трудный у меня был с ним разговор, жесткий, в храме Марса, всю ночь по кругу ходили по пустынной анфиладе вокруг бассейна. Ходили по кругу, как Запад с Востоком, непримиримо. Хорошо хоть друзьями расстались. И началась другая Индия, с джунглями, с тигриными тропами, с горными племенами, уже моя.

А насчет гуру и просветления... Не знаю, это не по моей части. Но думаю, вообще никакой опыт никому передать нельзя. Это как дактилоскопия, не передается. Да и само так называемое «просветление» (enlightment) — это что? Вот Сократ говорит: «Я не могу поверить, что двойка получается из сложения двух единиц, и судить не решаюсь о разделении единицы на два». Если это просветление, то такое мне по душе.

— Так получилось, наша беседа ходит пока по географическим дорогам. Вы родились в Киеве, в середине 90-х только переместились в Германию. Возможно ли в каком-то обозримом будущем разрешения конфликта, примирение Украины и России? Каким вообще вам видится будущее двух народов?

— Добавьте сюда и Крым, куда я переселился в конце 80-х, поменяв свою киевскую квартиру на Гурзуф и проведя там, наверное, одни из самых счастливых лет и до последних событий возвращаясь туда ежегодно. И Россию, Москву, которые на протяжении всей жизни были для меня частью внутреннего дома, такой же, как, по-своему, Киев и Крым. А потом, хотя и по-другому, Индия. Что ж тут скажешь? Это как тело, разорванное на равные части, по живому. Мое тело. Срастется ли это когда-нибудь? Да, наверно. И не такое срасталось. Я вот иногда вздрагиваю, уйдя в себя, затерявшись в мыслях, на тихих мюнхенских улочках, вздрагиваю от немецкой речи. Как в тех наших советских фильмах, когда они подходят к хате, заняв деревню. Где я? И вижу взгляд моего деда, вернувшегося с войны с юным лицом старика и промолчавшего до конца своих дней. Да, срастется. Но, похоже, уже не при нашей жизни. И как я написал, хотя и по другому поводу: «Наломали дров? Будет нам обогреться на свете том».

— В вашей новой книге стихов, выходящей в «Новом литературном обозрении», есть о том, как ваш дед «чаевничал с Циолковским». Это же невыдуманный эпизод?

— Нет, невыдуманный. Мы ничтожно мало о нем знали, и уже не узнаем больше. Он очень молчаливо жил. И очень любил собак. Называл жену Бобик, а дочь (маму) — Джойка. И подолгу стоял у окна, порой заговариваясь на латыни, и потом тихо вздыхая: «О-хо-хо, скоро в космос лететь». Я помню, как мальчишкой приходил к нему по выходным на Банковую в Киеве, в коммуналку, и вторая жена его (на войне она была полковником медслужбы, а он сапером), цепко хватала меня за запястье, считая пульс, а потом дирижировала обедом, а он сидел, как всегда молчаливо, лишь улыбаясь откуда-то очень издалека. А когда она умерла, я переселился к нему, мне было уже за 20, и однажды, проходя мимо включенного телевизора, он обронил: «А, Константин Эдуардович...» Оказалось, служа в те годы в паровозном депо Калуги, он не раз заходил к нему на чай. Всю жизнь он переходил улицу не глядя на светофор. И был сбит на 82-м году автокраном, мчавшемся из Чернобыля. На опознании в морге, приоткрыв простынку, я увидел то же юное, чуть издалека улыбающееся лицо. Верней, только левую его сторону.

Знаете, с возрастом круг внутренних сокровенных собеседников становится не таким широким

— Переходя к персонажам литературным, в вашей поэтической книге несколько раз поминается Кафка, персонаж, вряд ли ассоциирующийся у всех с поэзией. Почему именно он стал своеобразным героем книги?

— В моем случае эта граница между прозой и поэзией всегда была плавающей, если вообще была. В лучшие минуты письма, то и другое входило друг в друга, становясь единым, которому, казалось, подвластно то, что по отдельности им не достичь. В одной из рецензий на мой роман «Адамов мост» говорилось, что это стихотворение в 500 страниц. И я думаю, да, можно и так взглянуть. Но говоря «подвластно», я не имею виду, что удавалось. Да и новая книга стихов, о которой вы спрашиваете, свидетельствует о том, что я не только на этом пути, а вот нежданно после долгого перерыва вернулся к стихам.

Знаете, с возрастом круг внутренних сокровенных собеседников становится не таким широким. (Вот тема, вот по-настоящему важный вопрос — об обращенности, адресности. К кому-чему мы обращены внутренне, когда говорим, пишем, думаем. От этого «визави», от этой «настройки», зависит вся музыка твоих воплощений и в конечном счете судьба, и куда больше, чем, казалось бы, от тебя самого. Потому что мы не равны себе никогда).

И вот я задумался. Ведь трудно представить большего антипода мне, чем Кафка. Когда же он стал одним из этих немногих внутренних собеседников? Который ведь не обязательно отвечает, он может быть и окном, например, у которого стоишь в сумерках...

Странно, и, может быть, это субъективное ощущение, но Кафка, как, пожалуй, никто другой, не автор, не персонаж, не книги, не дневники, и даже не совсем человек. А нечто вместе взятое и в то же время то, что никогда не «взять». Нечем. Как местность, которая больше состояние, но и оно не здесь, при том что вот она — ближе сердца.

Фотография из архива Сергея Соловьева.

И письмо у него такое. «Так называемое сверхъестественное, находясь перед глазами, в центре кадра, никогда не в центре внимания. Не вынесено за рамку и не в размыве, оно — вот, в центре, и его нет. А что есть? Обстоятельства, церебральные нити, видимо, исходящие от этого центра. Видна траектория жертвы, виден узор паутины, видны места разрывов и линии натяжения между жертвой и жертвенником. Бог очевиден, потому и незрим. Так, если смотришь на росчерки ласточки в небе, неба не видишь. Чудо — всегда здесь, оно открыто зрению, но — во второй экспозиции. Которая, если оттуда глядеть, — первая. Он оттуда и смотрит, а пишет отсюда». Это говорит главный герой «Адамового моста», который путешествует по Индии с любимой женщиной и время от времени читает Кафку, который все больше становится персонажем, вернее, все реальнее входит в их путешествие. А читает он очень странную новеллу, может быть, самую необычайную и глубокую у Кафки, к которой он возвращался много раз и так и не смог закончить, и неспроста. Называется «Егерь Гракх». Всего пара страничек. В которых речь идет о неком егере, который исправно служил, и все шло хорошо, пока он случайно не сорвался в пропасть и умер. И его, как водится, должны были перевезти на ту сторону реки, от живых к мертвым. Но вот этого-то и не случилось. То есть нельзя сказать, что не случилось совсем. Барка отчалила, но каким-то образом «зависла» и с тех пор дрейфует в небе, в нижних пределах смерти. На этой барке есть некий шкипер и его жена Юлия, которая всякий раз ставит у изголовья егеря напиток той страны, над которой они проплывают. Идут годы, века, порой барка причаливает к какому-нибудь городку и по обоюдной предварительной договоренности происходит очередной разговор. Например, как на этот раз — с бургомистром Ривы. Разговор о том, жив ли он или мертв, и что же произошло, и почему именно с ним, и главное — чья в этом вина. Знаете, как это бывает, вдруг говорит егерь, миг невнимательности Капитана, притяжение какой-то дивной родины, легкий поворот руля... и всё. И вы уже на этой барке между этим светом и тем. И вот с героями книги, счастливыми и ладными, увлеченными путешествием, исподволь что-то произошло, как с тем егерем, и вглядываясь, он все больше находит себя на некой барке, и любимая женщина двоится, спускаясь к нему в трюм — то собой, то Юлией. И что-то происходит с книгой и автором. Из книги счастья, из, может быть, первой на земле попытки книги счастья, она все больше превращается в барку, плывущую в нижних пределах смерти, хотя и на виду и в отсветах «небесных врат». Нет, никакой шизофрении, герой прекрасно понимает, кто он и где. И она понимает. И книга, и автор. И ничего не изменить, и не найти вины. Легкий поворот руля. Нет ответов, и не будет.

Борхес говорит: сюжетов всего четыре. На сцене — да, четыре. А за кулисой — один: без лица, Капитан. Не случайно Кафка не смог завершить эту новеллу.

Я говорю к тому, что не вчера и не вдруг в этой новой моей книге стихов возник взгляд в сторону Кафки. Хотя и другой, по-другому. Где они, например, с Лермонтовым в две смены работают на том свете в цветочной теплице, и маленькая «беатриче» пробивается сквозь асфальт.

Надо же, благодаря Джойсу, язык русский наконец спел свою Песнь песней, в светлом упоенье. Шучу

— Как раз хотел спросить вас о «сокровенных собеседниках», чей круг становится все уже. Какие книги вы читаете сейчас? Какие — перечитываете постоянно? Кого, возможно, порекомендуете из недавних открытий?

— Боюсь, Саша, разочарую вас. Этот круг все менее касается литературы и искусства. В последние лет десять, мне кажется, самое сильное впечатление вызывают не они, а фильмы BBC, например, о дикой природе, о микромире, о том, где мы живем и что было еще вчера сокрыто от человека. И я думаю, для видящих, именно здесь — не только в эстетическом, этическом, но и в антропологическом смысле в целом — открывается поле приращений (и превращений), в том числе, и для литературы. Если не поздно. Здесь сдвиг, здесь проступает новая карта человека в мире, а не в горизонтах геополитики и прочее, не умаляя их значения.

— Поэтому в поездках в Индию вы так часто фотографируете животных, так пишите о них в Фейсбуке... У вас в новой книге есть стихотворение — да и не одно — по которому вас можно «заподозрить» в симпатиях к буддизму.

В тюремном дворике души
гуляет разум.
Дыши-дыши,
не надышишься.

Ах как она застенчива, душа-
застеночек.
Бежать-бежать,
да не набегаешься.

А обернешься — ни добра, ни зла,
ни дворика.
Ах весна-весна,
руки за спину.

В недавнем фильме «Лобстер» людей, превращая в животных, спрашивали, кем именно они хотели бы стать. Если бы спросили вас, чтобы вы ответили?

— Прочел сейчас вашими глазами и подумал: да, действительно можно «заподозрить». Но я совершенно не там был, когда писал. Как, впрочем, и не в каких других «измах».

Фильм этот я не видел, а на вопрос этот давно себе ответил, хотя не думаю, что заслужил или заслужу стать этим неизъяснимым созданьем. Это голубые нильгау, самые крупные в Азии антилопы. Самцы в профиль, когда два их маленьких рога сливаются в один, похожи на средневековые изображения единорогов. Сейчас, в недавней Индии, мне удалось подойти к ним совсем близко, на расстоянье руки, и разговаривать... У меня было несколько текстов о них — и в стихах, и в прозе. Ну вот, чтобы долго не рассказывать, один, из этой новой книги, выходящей в этом году в «НЛО».

Нильгау, единорог,
дымчатый великан,
тело его плывет сквозь джунгли,
перебирая под собой
евангелистами,
оставляя следы двуперстий.
Он несет себя как сосуд,
как меха на просвет с голубым вином,
его шея почти исчезает в небе —
там, где маленькая голова ибн сини
оборачивается
из семи времен:
сумерки рая в глазах,
и в горло воткнутый полумесяц.
Он плывет меж сновидческими деревьями,
он целует их мочки ушные в сережках,
вглядываясь с исподу в рукописи листвы,
смешивая языки —
алые буквицы Рамаяны с зарослями Авесты.
Его маленькие женщины
в бежевых сорочках
держатся на виду, но поодаль,
обмахиваясь веером тревожного света.
Он чувствует их спиной,
они восходят по хребту
и гаснут на губах.
А когда встречаются двое,
они становятся на колени,
лицом к лицу,
и мерно чокаются лбами,
беседуя о девственницах.
А те стоят поодаль
и слушают,
как будто речь о них.

— У вас недавно вышла книга переводов — писем Джойса Норе. Я нигде не встречал до этого переводов, ничего не нашел — действительно никто и не пытался, не подступал к переводам? Только ли дело в не самом цензурном содержании — находясь в разлуке, Джойс с женой активно сублимировали в переписке — или же в общем равнодушии (русскоязычная биография Джойса вышла совсем недавно)...

— Я бы сказал, не совсем переводов и не совсем Джойса. При том, что и то и другое верно — построчное следование семи его скандально известным письмам. Но, как говорил Парщиков, называвший перевод динамикой двойничества и промежутка: буквальный подход здесь — протокольный кошмар. Особенно в случае с Джойсом, дошедшем «до конца английского», если не языка вообще. То есть для начала работы с Джойсом хорошо бы, как минимум находиться в соотносимой местности своего родного языка. Не говоря уж о вызове со стороны совершенной непереводимости содержания писем. При всем своем могуществе, русский здесь продолжает находится в крайне неловкой позе — между пошло застенчивыми эвфемизмами и матерщиной. Почти одновременно с моим (не)переводом в сети появился еще один, выполненный Татьяной Косоруковой и названный «Грязные письма», но это, скорее, подстрочник. Что же касается моей работы, я, как написано в предисловии, выбрал зыбкую траекторию — провести текст между тремя «гравитационными полями»: письмами, прозой Джойса и собственным восприятием. А в формальном отношении — переложение в нерегулярный стих, слегка осветлив джойсовскую тональность. Помимо предисловия и писем, в книге есть два моих текста — «Пула» и «Сны Триеста» о тех местах, где он в то время жил с Норой. Ну что сказать... я очень рад этой нежданной, изящно изданной книжке, даже больше. Надо же, благодаря Джойсу, язык русский наконец спел свою Песнь песней, в светлом упоенье. Шучу. А что касается «равнодушия», можно вспомнить Соснору: «В России всегда ненавидели поэтику. Верней, артистизм». К счастью, это не совсем так.

Джойс, Нора. Любовные письма. / Пер. с англ. Соловьев С. — М.: Арт-Хайс Медиа, 2015. — 78 с.

— Вы занимаетесь столь разнообразным, что стандартный вопрос о творческих планах кажется не таким уж банальным... В середине 2000-х вы организовали в Москве клуб междисциплинарных дискуссий «Речевые ландшафты», выпускали литературный альманах «Фигуры речи», потом собирались создать творческий центр в предгорьях Гималаев... В последние годы вы этим уже не занимаетесь?

— Да, но вот сейчас я вернулся из Индии с идеей нового проекта. Пока что я называю это для себя «Wild Life Ashram», или, если не уводить в ненужную сторону этим двусмысленным словом «ашрам», просто «Индийский домик лесника». А речь вот о чем. В штате Махараштра есть город Нагпур, а в нем площадь, которая называется «Zero miles», это нулевая точка Индии, ее географический центр. И во многом исторический, корневой. На площади — Департамент Дикой Природы, в нем — зам. главного егеря края — Сурия (солнце) Трипати (воскресенье). Минут через десять нашего знакомства он дал мне ключ от своего фермерского домика, расположенного на краю маленького заповедника, который находился в нескольких часах езды, и сказал: поезжайте, и будете счастливы. Отправившись, казалось, на пару дней, я провел там месяц. Это лучший, на мой взгляд, заповедник в Индии, а я их повидал немало за 12 лет, и вообще — одно из лучших мест на земле. Рай животных, озеро, джунгли, зеленые холмы. По одну сторону дома — озеро с рыбаками на весельных лодках, по другую — джунгли, по третью — даже не деревушка, а несколько разбросанных фермерских хозяйств с рисовыми или хлопковыми наделами. По ночам там бродят звери — олени, нильгау, кабаны, дикобразы, павлины и прочее, а тигрица просто живет в тростнике у речушки. Крестьяне по ночам сидят на «мочанах» (настилы на деревьях) и поют до утра, отгоняя животных от полей. И вот я подумал: может, пришло время поделиться этим счастьем и опытом с людьми, пусть немногими? Место для этого идеальное. Поговорил с Сурией. Например, поставить на его земле два-три разборных эко-домика для себя и гостей (группа не более 6 человек), которые бы приезжали, скажем, на 7–10 дней. И жили бы в этой дивной природной среде. Плюс ежедневные одна-две вылазки в джунгли — на лодке, на джипе и пешие, чередуя. Сурия согласен, с радостью. Более того, готов участвовать наряду со мной, а кроме этого, мы можем привлекать интересных людей, разного рода профессионалов, с индийской стороны. Ну и фото «мастер-класс», разумеется. А потом, в зависимости от того, что кому нужно, я мог бы содействовать дальнейшему путешествию наших гостей. Например, на расстоянии ночи езды в чудесном спальном автобусе, на берегу океана есть удивительная рыбацкая деревня с домом у самой кромки берега, вплотную к руинам форта. С домом, где ждут. А напротив него — необитаемый остров, куда можно отправиться на лодке. И фантастический рыбный рынок в деревне — прямо на прибрежном песке. И пустынные чистые пляжи — на километры. Или, например, в паре часов езды от заповедника — неизученные пещерные города с наскальной живописью 7-тысячелетней давности, мегалитические постройки, заросшие древние храмы, стоящие на задворках деревень... Если всё сложится, думаю, первые группы (не больше двух в месяц) можно будет принимать уже этой осенью, где-нибудь в ноябре.

Другие материалы автора

Александр Чанцев

​Леонид Юзефович: «Упорядочить чуждый мир, не совершая над ним ментального насилия»

Александр Чанцев

​Актуальная энциклопедия турецкой жизни

Александр Чанцев

​Лена Элтанг: «Все проходит, кроме удивления»

Александр Чанцев

​Мыслящий язык