Глубокое дыханье суеты
Текст: Валерия Пустовая
Фотография: Дмитрий Чижов
Философский курс современной матери.
«Если вы сомневаетесь, что рожаете, да еще и кушать хотите — тогда сидите дома. В роддом пора, когда скрючит», — сказал нам акушер-гинеколог. «...И отдохнете, только когда крышкой гроба накроетесь», — сказала педиатр с сорокалетним стажем. Я сижу за партой с пятью выложенными учебными пособиями — четыре запеленаты, одно крепко за ногу гнет выступающий врач, — и вспоминаю первые занятия на курсах с психологом Ириной Богинской: как она за трехчасовую лекцию о родах ни разу не произнесла слово «боль». Говорила: «яркие схваточки», или «когда придут яркие ощущения», и «если женщина себя слишком ярко ведет...» Когда и она в завершение потрясла пластмассовым младенцем: «Поздравляю! Мы родили вот такого ребенка!» — мы засмеялись, и, наверное, как одна, удивились, что за три часа не прыгнули в материнство: так подробно и ясно, уверенно и постепенно мы пережили с наставницей весь процесс.
Быть в процессе, позволить ему происходить, не мешать собственной природе — самые ценные советы, которые я услышала от бывалых приятельниц. Включенность внимания и легкость сердца — самые практичные рекомендации, вычитанные из урывками листаемой книжки о раннем «высаживании» младенца. Добиваться, а не доверять течению — самое серьезное упущение, осознанное когда-то супругой современного философа жизни Кена Уилбера, женщиной за тридцать, которая всю молодость мучилась от того, что искала свое призвание, а столкнулась с роковым заболеванием, до срока оборвавшим ее жизнь.
Помню, что в книге Уилбера «Благодать и стойкость» (Grace and grit: Spirituality and healing in the life and death of Treya Killam Wilber, 1991), — недослушанной до конца, как не дослушала в свое время «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург: слишком «яркие» переживания, слишком включенное слушание, слишком тяжелый процесс, — поразила совершенно толстовская по осмысленности и драматизму глава о доме на озере. Дорогостоящем и драгоценном семейном гнезде, которое духовно продвинутая супружеская пара свила в облюбованном загодя американском эдеме для зачатого под сороковник птенца. Острове любви, где любящие вместо семейного счастья обрели невротическую голгофу.
Помню, как поразило меня это единственное не ясно отрефлексированное — а с другой стороны, что уж тут попридумаешь? — в книге решение: уже узнавшая о своем заболевании женщина решается, при поддержке мужа, прервать долгожданную и позднюю беременность.
Карма Карениной вступает в силу с момента этого как будто разумного, подсказанного самими обстоятельствами жизни решения, которого не миновать, как Вронского не избечь. Нацелившись на рывок к исцелению, пара отважно откладывает родительство — и прибывает в свой новый дом не для новых хлопот, а для релаксации после терапии. Прибывает вроде как даже с первыми отрадными результатами борьбы — а встречается с пустотой.
Страшнее всего в этой драме дома на озере то, что она не о семье, борющейся с заболеванием. И не о продвинутой паре, решившейся применить борьбу для более глубокого овладения практиками медитации и философией жизни. Она ни о ком таком, исключительном. В доме на озере Кен Уильбер и его Трейя страдают каждый от себя и изводят друг друга точно так, как сделали бы это тысячи среднестатистических супругов, обнаруживших пустоту вместо семейного дела, столкнувшихся с неврозом вместо любви.
Образ Трейи — а именно полноценным художественным образом, живым символом останется она для меня
Полнота разрыва между ожидаемым значением и дома, и проведенного в нем времени — после которого на озеро, будто в больницу, не захотелось больше и возвращаться — и полнота сопереживания этому эпизоду чужой жизни, который бы иной современный роман сделал вершиной искусства. Вот только беда: чтобы дойти сегодня до такой глубины опыта, приходится его пережить, а живой, реальной Карениной на последнем ее вокзале уже не пишется.
Полнота мысли, давшей сбой — и трещину по судьбе: сторонней читательнице, мне остро не хватило именно в этом месте обратной связи с философом. Мне нужно было, чтобы он все-таки объяснил, как так случилось, что, борясь за жизнь, они оба — она на эмоциях, а он в полной оснащенности мысли — выбрали смерть.
Снова результат — вместо процесса.
Образ Трейи — а именно полноценным художественным образом, живым символом останется она для меня, хотя такой ее создала сама жизнь, а никакая не литература — сегодня особенно актуален для продвинутых и зрелых, учащихся правильно дышать и ищущих творчества в семейном быту — современных женщин, готовящихся к материнству, как к новому витку карьеры.
Для женщин результативных.
Таким особенно трудно пройти тот единственный путь, который мог сделать Трейю счастливой — и сделал бы, дай Господь ей сроку не только на инсайт, но и на его воплощение в семейной жизни, которой она толком пожить не успела. Как поздно — и как остро — ей открылась разница между путями мужским и женским: «деланием» и «бытованием».
Как трудно и мне бытовать.
Перестать делать — и отчитываться перед судьбой результатами.
Дом пульсирует, стучит — и каждый стук перекрывается мигом молчания
Что чаще всего пугает в семейном быте? Почему современная женщина, с азартом ввязывающаяся в борьбу за признание, хвастающая переработками и командировками, стяжающая лайки плодам непомерного профессионального напряжения, пасует перед своим, от природы как будто назначенным, невидимым никому — домашним фронтом?
Ей — нет, чего уж скрывать, это мне, мне самой — страшно быть в процессе.
Ее — нет, меня, меня — этому и не учили, со школы готовили к обратному: не быть, а делать, достигать, отчитываться и оцениваться, соревноваться и демонстрировать, учиться и работать — и так, только так, расти над собой.
И вдруг, теперь, выпасть в сферу потаённого, в поток бесконечного, посвятить себя делу, которое по большому счету нужно и важно только мне самой — согласиться на это вот «дома всех дел не переделаешь» и «под крышкой гроба отдохнешь»?
Изо дня в день добиваться результатов, которые некому предъявить? Результатов, которые и добыты вроде как не моим ученическим усилием, а силой самой жизни? Успехов, которые не фиксируется, будто метка на доске почета, а сразу затираются новой задачей?
Дом пульсирует, стучит — и каждый стук перекрывается мигом молчания, вычищенное грязнится, приготовленное съедается, нагулянное сегодня завтра нагуливать опять, и не выспаться впрок, и хорошо еще, если через какую-то, вписавшуюся в домашний ритм, паузу после оргазма вам снова хочется друг друга.
Понимаешь потом и больше: что чистила именно для того, чтобы нагрязнить, что искала удовлетворения, чтобы тянуться опять, и кормила вкусно, чтобы снова попросили есть.
Дом не создан для того, чтобы стоять «выметенным и убранным» — мелькает этот страшный образ в Евангелии: метафора «незанятой», свободной от Бога души, куда приходят вселиться злые духи. В доме, где живут, следят. Пачкают пеленки и залапывают ж/к-мониторы. И стирают, и чистят, чтобы снова пачкать.
Ведь и ребенок для нее <...> не результат — а источник новых задач.
Декрет для работающей, результативной женщины действительно подготовка к родам — в декрете она впервые чувствует, как ее мужчина уходит делать и добывать, приносить результаты и бонусы, а ее оставляет бытовать незримо. Женщина замыкается в круге дома — и впервые лишается поводов разорвать его, прочертить линейную дорожку к видимому результату.
Ведь и ребенок для нее, беременной, не результат — а источник новых задач.
И главным открытием во время подготовки к родам для меня стал тот факт, что результативному их периоду — с детства знакомому по кино и книгам «тужься, тужься!» — природой отведены минуты, а подготовительному процессу — часы.
Раскрытие родового пути в разы дольше изгнания плода.
И, значит, большую часть так называемой родовой деятельности женщине назначено не делать — а бытовать.
Не тужиться — а расслабляться.
Пережидать и переживать это «яркое» ожидание — воздерживаясь от попыток немедленно вытужить результат.
Вот они, мои линеечки прочь от дома — мои ложные схватки деловитости, мои пути бегства от процесса: весь декрет я ношусь по городу, как перед эмиграцией навеки. Я нагоняю жизнь, трачу силы на то, чтобы скопить последние свои результаты — отчитываясь с привычным удовлетворением о сделанном, фиксируемом на доске.
Старую мебель забрали за самовынос — новая заказана. Муж трижды сказал «фу» на любое розовое для малыша в Ашане, а я трижды отказалась от топов непредставимого пока, для великана почти метровой высоты, размера с царапающим, зато тотемным принтом: крокодильчиком, китиком и динозавриком. Поженились, успели — всего месяц назад, в заключительном триместре беременности. И на финальном, девятимесячном уже повороте пятки, перед тем как сигануть в, даст Бог, новый статус — «в роддом за статусом», шутили мы на курсах подготовки, — я получила паспорт с новой, третьей от рождения, фамилией и впервые замешкалась, когда попросили назвать оставленную как псевдоним девичью, на которую выписали пригласительные в театре.
В театр попала дважды на неделе — той самой, с которой, по опыту акушеров, а теперь и моему, организм женщины поворачивает к родам, как солнце скоро, в июне, на зиму, — и дважды в церковь, где не была год, потому что нельзя сожительствующим без брака причащаться. На второй-то службе, к которой вымела по углам залегшие ватной пылью прегрешения, — сердце вспрыгнуло при виде священника, немолодого и невысокого, отца одиннадцати, говорят, детей и внушающего разом такой трепет и доверие, что и себе бы отцом его пожелала. Он носит имя моей матери и сразу вспомнил мое, хотя год не видались. Так когда-то мы и начали узнавать друг друга: каждый год в день моих июньских именин он отпускал меня с умилением садовника в диком поле — «а я и смотрю, что это Валерий так много сегодня!» или «а я и думаю, что это Валерии ни одной, вот хоть ты пришла».
До очередных моих именин во второй половине июня должны быть разобраны лоджия и техники обезболивающего дыхания, изучены рукописи по подработке и теория грудного вскармливания, дослушаны лекции по материнству и «Гарри Поттер» по двадцатому разу. Я ревную к тому, как нежно муж обнялся с «удавом» — плюшевой подковой для беременных, которую дали нам поносить добрые люди: оба так длинны и спокойны и так крепко спят, а я сворачиваю спецподушку каралькой и несусь кренделем, я вываливаюсь из полусидячей дремоты в пять утра и, прикупив по списку для роддома малышовых бодиков и слипов, доматываю в уме покупки до шведской стенки под портретом дедушки-моряка.
В День Святого Духа я застаю себя в синих сапогах — резиновых, купленных для рискового путешествия в Шотландию во втором триместре, но оставленных дома: тащить эту тяжесть показалось опаснее, — и с новым паспортом в руке на дороге к районной налоговой.
В Москве тихий дождливый день, оранжевые дворники сгребают темные и мокрые, по-летнему тяжелые уже ветви, спиленные специалистами по озеленению, — будто для убранства храмов, зазеленевших живыми листьями к вчерашней Троице.
Слипики и бодики привезут через день, на новый загран я подам только в конце недели, завтра у мужа сгорит полмашины, и я узнаю, что, когда бы ни ехать в роддом, все равно на такси, впереди еще три занятия на курсах, и дома некуда ступить от вещей, вываленных из старого гардероба и пережидающих кучно сборки нового, — а я впервые замедляю шаг, чтобы побыть в дожде.
Побыть — не убегая.
Самое страшное, что услышала я от бывалых приятельниц о материнстве — «ты не сможешь даже одна сходить в туалет!»
Но ведь одна, без ожидаемого ребенка, и в дождь не вышла бы вот так, как сейчас.
Чтобы синими сапогами застояться в луже, пугая красным зонтом слетевшихся под дерево голубей.
Чтобы помяться, полюбоваться, попребывать.
Роды — первый тренинг по пребыванию. Процесс, лучшим результатом которого будет тот, что ты больше не вздохнешь спокойно.
Зато — подышишь.
Как родовую боль учишься — «продышать», раз не сбежать от нее, как из любимого и не оставляющего в покое дома.
Незадолго до родов услышала от психолога: «Материнство — дело одинокое». Да прямо безысходное, — весело добавила бы я теперь.
И постапокалиптическая Ева получает абсолютную власть над этой жизнью
Как в одном суровом постапокалиптическом романе, героиня которого оказалась отрезанной от мира непроходимым невидимым препятствием. Роман «Стена» австрийской писательницы Марлен Хаусхофер (Die Wand, 1963) погружает нас в будни зазеркального Эдема. Все люди за фантастической Стеной погибли, и героиня остается единственно мыслящим, творящим и дающим имена существом в кругу трав, деревьев и животных.
Удивительно, как прочно удерживает внимание этот роман, в котором, кроме фантастической завязки и символической развязки, и событий нет. Всё течет — и ничего не происходит; каждый день героини полон забот и переживаний — а рассказать о ней как будто и нечего. Так и мне после насыщенного передрягами и открытиями дня (с ребенком всякая повседневная мелочь — приключение) нечего поведать мужу, вернувшемуся домой из мира больших, грохочущих, мир меняющих дел.
Загадочно и то, что роман этот легко обретает феминисткое звучание — и в финале показательно убивает мужчину: мужской агрессии — «нет», женской властной заботе — «да», — но так трепетно изображает консервативное материнское счастье: в образе последней на свете коровы, родившей теленка. Недаром в православной церкви сопоставляют семейный долг и монашеский подвиг: два пути самоотречения. И в романе самые сильные образы — наитеснейшей близости в семье и высшей свободы в уединении под небом. «Нежность» «тепло жмущихся» коров в хлеву — и «пустота и свет» последнего лета в горах, когда героиня словно роняет и забывает себя в бескрайней луговой траве. Хлев и горы разрывают непроницаемое отчаяние «Стены»: открывают портал в сокровенную радость жизни. Это она, сама жизнь, неспешно и текуче свершается в романе без событий, это она наполняет теплом и сиянием роман без надежды, это она влечет и покоряет в романе о смерти всего, что нам дорого. Последний человек выживает из последних сил — но в памяти и героини, и читателя остаются беззаботные картины не возделанной природы: в лесу и долине, в снегах и звездах, в тумане и грозе, в зимней тишине и летнем жужжании, как в глазах последней на свете прирученной собаки, «требовательно сверкает жизнь».
И постапокалиптическая Ева получает абсолютную власть над этой жизнью — именно потому, что остро чувствует, как мало влияет на ход вещей. Она могла бы основать новую экологичную цивилизацию: приятие природы — вместо покорения, чуткость к естеству — вместо вытеснения и борьбы, — и лишь ее предельное одиночество не позволяет трагичному сценарию будущего обратиться в лесную утопию.
Несмотря на то, что героиня отчаялась спастись, она вдруг ощущает, что именно теперь в ее жизни наконец «все так, как и должно было быть с самого начала». Это и делает роман о конце человечества философским подспорьем для тех, кто, напротив, открывает для себя самое начало. Для современной женщины он именно о том, что материнство только представляется концом прежней жизни, изоляцией за невидимой стеной домашних забот, нескончаемым трудом и растворением личности в большом семейном «мы». А оказывается альтернативным путем к росту и реализации — в итоги которого записывают не улов, а глубину погружения.
...Восславив марлю против памперсов и простое хозяйственное мыло против стирального порошка, педиатр с сорокалетним стажем вдруг привела аргумент против партнерских родов. Очень личный. Никто, говорит, вам не поможет: все теряются, когда рождается своё. Вот и дочь моя — спортивная, и нацеленность на естественные роды была, и настрой боевой — промучилась всю ночь схватками, а раскрытие так и не случилось. И пока не пришла новая смена и не прикрикнула: чего ж это вы ждете? — и не повезла на кесарево, и не извлекла на свет Божий за три минуты долгожданную внучку, педиатр сидела и действительно чего-то ждала, и не могла поверить, что спортивная дочь не родит сама, и ничего не сделала, и, выходит, не помогла ничем.
«Жаль», — сказала вдруг она через паузу, переминая демонстрационную марлю под пластмассовым пупсом и не поднимая глаз от тяжести личного, очевидно, глубокого и «яркого» переживания.
Я сидела к ней ближе всех и на миг поддалась этой паузе с закрытыми глазами, этой скрытой боли, вдруг толкнувшейся, как плод, из нутра, — но тут же встряхнулась и сказала: «Нет».
Не жаль. И о чем жалеть, когда все живы? Вот и внучка растет, два года уже.
«Да-да!», — педиатр тоже встряхнулась, приподнялась глазами и будто ободрилась. «Да-да, — повторила она, — конечно, не жаль, ведь главное — результат!»
И все же, чувствую, жалела о процессе.