Чёрное
Текст: Владимир Березин
Фотография из архива автора
Писатель-пешеход Владимир Березин о литературной стороне напитка из обжаренных зёрен.
Да, я любила их, те сборища ночные, -
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, зимний пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.
Анна Ахматова. 5 января 1917, Слепнёво
У хорошего русского писателя Алексея Феофилактовича Писемского есть роман «Масоны» (ты, дорогой друг, кажется, уже догадался, что читателей у этого романа, написанного в 1880 году, нынче немного). Действие романа о русских людях, печалящихся об общем благе, происходит в тридцатых-сороковых годах позапрошлого века. Одна из героинь, жена доктора «как немка по рождению и воспитанию, конечно, с гораздо большим бы удовольствием вкушала мокко, но тот был слишком дорог, а потому она приучила себя к нашему русскому хлебному кофею, который, кроме своей дешевизны, был, как она полагала, полезен для её слабой груди».
Речь, как, может быть, стало понятно, идёт о кофе, как о литературном факторе.
В романе Писемского доктор с женой останавливаются в избе, где чадит лучина. Им предлагают самовар (один на всю деревню), на что доктор отвечает, что они пьют не чай, а кофе и велит принести погребец.
Из погребца вынимают множество принадлежностей и, наконец, спиртовую лампу. Вода в кофейнике начинает закипать «вместе с насыпанным в неё кофеем». Крестьянские дети смотрят на это зачарованно, а кто-то приходит в ужас:
«— Спирт-то, божий-то дар, жгут! — произнес укоризненно-комическим голосом Иван Дорофеич.
— Да, брат, это, пожалуй, и грех! — повторил за ним Сверстов.
— Да как же не грех, помилуйте! Мы бы его лучше выпили, — продолжал Иван Дорофеев.
— Действительно, лучше бы выпили, — согласился с ним Сверстов, — впрочем, мы все-таки выпьем!.. У нас есть другой шнапс! — заключил он; затем, не глядя на жену, чтобы не встретить ее недовольного взгляда, и проворно вытащив из погребца небольшой графинчик с ерофеичем...» Потом доктор выпивает медведку из другого графинчика «Gnadige Frau, бывшая к рому все-таки более снисходительна, чем к гадким русским водкам, старалась не замечать, что творит её супруг». Наконец, кофе готов, и докторша пытается поделиться им с крестьянами: всё безуспешно. Выпивает чашечку только хозяйский мальчик, сам не понимая, что сделал.
В этой истории сосредоточено описание всего бытования кофе на Руси.
К тому моменту кофе у нас пили лет полтораста, в качестве лекарства его прописывали Алексею Михайловичу, при Петре придворные обзывались на него «сиропом из сажи», плевались, но пили.
Напиток долго считался лекарством: в 1726 году Кантемир пересказывает некое итальянское письмо с описанием парижской жизни, где «чоколат, чай и кофе весьма употребительны, но кофе паче обоих других: понеже содержится за некое лучшее лекарственное питие противу печали. Недавно случилося, что некая дама, услышавши, что мужа ее убили на баталии, возопила: „о как несчастна я бедная, скоро подайте мне кофе“ (и как выпила) тотчас и утешилась скорбь ея» * — Цит. по Богданов А.К. О Крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов — М.: НЛО, 2006. С. 58.. . Кофе шёл по русской земле медленно, с трудом отвоёвывая чашки у сбитня и кваса.
Удивительно, что он был одновременно символом европейской жизни и экзотикой востока. Это деталь безмятежности и неги, но затем сменяется, будто во Франции, где кофейни стали политическими клубами, оттенком возбуждения.
В этом месте обычно цитируют Вильгельма Кюхельбекера «Кофе»:
Кофе, нектар мудрецов!
<...> О напиток несравненный,
Ты живишь, ты греешь кровь,
Ты отрада для певцов!
Часто, рифмой утомленный,
Сам я в руку чашку брал
И восторг в себя впивал.
Богданов пишет: «К 1820-м годам кофепитие теряет некогда присущий ему аристократический ореол, хотя и сохраняет некоторого рода „столичные" коннотации, усугубляемые традиционным противопоставлением Петербурга и Москвы. В статье В. Г. Белинского, предпосланной сборнику „Физиология Петербурга" (1845), страсть петербуржцев к кофепитию описывается как примета, отличающая даже „низший слой" местного народонаселения от московского. Притом, что „собственно простой народ", по Белинскому, „везде одинаков", „петербургский простой народ",„кроме полугара и чая, любит еще и кофе и сигары, которыми даже лакомятся простонародные мужики; а прекрасный пол петербургского простонародья в лице кухарок и разного рода служанок чай и водку отнюдь не считает необходимостью, а без кофею решительно не может жить". Авторы-бытописатели середины века спешат воспользоваться тем же противопоставлением в живописании местного колорита Москвы и/или Петербурга: отныне „купеческая" Москва пьет чай, а „чиновный" Петербург — кофе. Однако утрировать это противопоставление, во всяком случае, не стоит: это скорее дань литературной традиции, диктующей сложение „петербургского" и „московского" текстов русской культуры» * — Богданов А.К. О Крокодилах в России. Очерки из истории заимствований и экзотизмов. — М.: НЛО, 2006. С. 65. .
Кофе не пьют, а кушают, он почти еда. Даль пишет даже: «Кофе напитчив», что означает, что он «сытный». И хоть он становится доступным, но всегда остаётся чем-то городским и избыточным.
Кофепитие в советской стране оставалось экзотикой — всё дело в том, что кофейные зёрна плывут к нам из-за заграницы, в отличие от чая, который худо-бедно научились растить на юге страны, кофе не рос никак. Поэтому страшные слова «покупать за валюту» сгустились над советским кофе.
Кофе был странным напитком
Отчего кофе остаётся литературным приёмом и во время банок кофейного напитка «Летний»?
Потому что именно три типа питья двигают сюжет — алкоголь, чай и кофе.
Есть то, что называется «стилистическим маркером — изнеженный тунеядец проводит время в кафе за кофе. Рабочий человек пьёт чай. Следователь проводит бессонную ночь за стаканами крепчайшего чая (знающий читатель, правда, помнит, что пойманный вор варит чифирь из этого же чая за колючей проволокой).
Кофе был странным напитком, очень сильно зависевшим от мировых рынков.
Теперь надо сказать о персональном опыте, потому что, в конечном итоге, всё то, что мы пишем, только повод сообщить мирозданию о том, что ты был, и у тебя был какой-то опыт. К моменту знакомства с тем кофе, который сейчас принимают за настоящий, я уже выпил достаточно «кофе бочкового» по восемнадцать копеек стакан. Это была стандартная цена за двухсотграммовый стакан кофе с молоком.
Потом мои ушлые друзья научились проникать в буфет при профессорской столовой. Это место находилось на втором, кажется, этаже главного здания университета, и поход туда был событием. Студентов гоняли, но я уже тогда выглядел старше своих лет. Те белые чашечки в «профессуре» были больше символом, знаком, чем напитком. Сидеть там долго оказалось невозможно, мест не хватало — заплатил тридцать две копейки, выпил — прочь.
В те времена, когда кофе был чернее, а сахар слаще, меня учила философии дама соответствующих взглядов. Я прилежно записывал за ней в тетрадочку, как, впрочем, и все мои друзья. Все предсказания этой дамы сбылись, будто невнятные поначалу стихи Настрадама Предсказамуса. А те, что не сбылись — сбудутся, ибо сказала она у доски главную фразу вращения мира: «Говоря о демократии, надо всегда понимать — демократия кого над кем». Однажды мы с ней встретились в этом профессорском буфете, где я контрабандой пил кофе. Я испугался, что меня выгонят из этого кофейного рая с раскалённым песком и медными джезвами. Но дама вместо замечания сказала назидательно: «Некоторые студенты ничего не конспектируют, а на экзамене вместо знаний пытаются логически рассуждать, и так приходят к меньшевизму». Но эти странные предметы, по сравнению с которыми «95 поучений дзэн» — ничто, утекли гущей в раковину.
Потом оказалось, что крепкий кофе в моей жизни пьют не только профессора и дипломаты, но и странные люди в странной одежде. Ходил я к ним говорить — на Чистые пруды. Там, на месте нынешних зданий, был индийский ресторан. Название ресторана никто не мог произнести — оно было что-то вроде «чунгачанга». Или «чатуранга». Я знаю, как это звучало на самом деле, но никто так, клянусь, не говорил.
Узнаешь правду, достроишь руину в памяти — и будет она глядеть на тебя позолоченным Царицынским дворцом — лакированная и неживая. Чатуранга, да — шахматная печаль детского-юношеских разрядов. Итак, в здании ресторана, на первом этаже, была как бы кофейня (в ту пору, когда кофеен вовсе не было) и там лился в белы фаянсовых чашках кофе с кардамоном. Кофе там представлял собой тонкий слой жидкости поверх нескольких сантиметров гущи. В меню он назывался «По-турецкому». Это было очень странное грамматическое (и кулинарное) образование. Люди, не экономившие полтинник, брали к нему пирожки «самосы». В ту пору никарагуанские сандинисты дрались с диктатором, одноимённым пирожку. Потом Самосу застрелили из гранатомёта, а пирожки куда-то подевались сами.
Своего «Сайгона» Москва не знала. Москва уже тогда была слишком большим городом, и, в случае сравнения с Ленинградом, городом, перешедшим некоторую качественную ступень — столица давно распалась на множество разных городов. В условиях пищевого дефицита кофейный автомат или ванночка с аквариумным песком становились ядром конденсации. Люди на больших расстояниях подбирались прихотливо, и в этот момент я понял, что кофепитие стало времяпровождением. За чаем люди не сидели, обсуждая литературы. Именно кофе был поводом занять столик.
Я застал ещё кофе в Центральном Доме Литераторов. Если кто не знает, что кроме ресторана, с исписанными стенами (Надписи на меня впечатления не произвели — понятно, что писателям оказалась завидна письменность взявших Берлин), существовал ещё нижний буфет. Пили там крепко, будто чувствуя литературный мене-текел-фарес, — я как-то зашёл туда и обнаружил себя соглядатаем на балу вампиров. Иссиня-запойные люди не сидели, не стояли, а как-то колыхались над столиками. Казалось, что вот повеет сквозняк, и кто-то из них прибьёт ко мне, и услышу я в ухе трагический шёпот: «Всё было, всё было, карета с гербами...» Кофе там был только для отмазки.
В Литературном институте, в отличие от университета, то, что называется везде сачок, было вынесено вон — через улицу.
Сначала это было крохотное кафе с народным названием «Цыплёнок», тесное, маленькое, впрочем, скоро исчезнувшее, но возродившееся через несколько лет. Имена мешаются — за это место спорила «Белочка», называемая иначе «Ароматом» вдали, на Суворовском бульваре, ныне Никитском. Затем возникло заведение с затейливым титулом «Капакабана» (нынче на его месте торгуют цветами). Было кафе внутри музея Революции — под охраной броневика и стоявшего ещё тогда там разбитого демократического троллейбуса. Это было кафе вечернее, хотя закрывалось в пять. Вечерним считалось кафе полутемное или просто темное, а дневным — светлое, такое как обновленный «Цыплёнок», нарёкшийся, впрочем, официально «Капакабаной». Мои знакомые девушки, ходившие в итальянских кожаных плащах, казавшиеся шиком в начале девяностых, говорили друг дружке:
— Пойдём в революцию?
«В революцию» значило — на запах кофейного автомата и диковинного чуда в стальных чашках под названием «жульен». Но тогда ещё царило в головах бедное равенство, и, вернувшись на угол Бронной и Богословского, можно было долго сидеть за наивными разговорами о литературе. Ну это сейчас-то они кажутся наивными, а тогда сошлось два потока — инерционное уважение к литературе и свободное книгопечатание. Ценность литературы у читателя казалась вечной, а профессиональные перспективы — радужными. За чёрными круглыми столами рассказывались истории, тянувшие на сюжет романа. Девушки, поселившись в этих кофейных историях, начисто теряли внешние приметы и лишались имени. Из реальных девушек с мягкими руками и запахом только что снятых теплых платьев, из людей с вьющимися или прямыми волосами, они становились персонажами, плавными и летучими, как сигаретные колечки. Впрочем, скоро забеременела одна из барменш и у неё началась боязнь табачного дыма.
Там можно было просто читать. Как-то, засидевшись, я поднял глаза от страницы и осознал, что окружающая действительность изменилась. Я пришёл в полупустое кафе, а теперь оно было заполнено скорбными людьми в чёрном и заплаканными женщинами. Они давно сдвинули мебель, и теперь я со своей чашечкой кофе сидел в середине длинного поминального стола — пили в разброд и никто мне не удивлялся, благо я был в чёрном.
Один мой товарищ был похож на настоящего хасида, в черном лапсердаке и шляпе с широкими полями. Ходил он в кафе всегда одной дорогой, мимо синагоги на Бронной. Настоящие хасиды недоуменно смотрели вслед: почему этот аид не свернул, куда надо.
Затем пришла пора иных кофеен. Я выходил из дому, сворачивал направо по Дюринерштрассе и заходил в итальянскую кофейню. Кофе стоил там три двадцать — три марки двадцать пфеннигов. А потом полюбил я Кузнецкий мост с его старым «Кофе-бином». Оглядываясь назад, нужно признать, что там было мало места, неудобные стулья, всё же хорошо. Правда, там было нельзя курить, но я думаю, если бы было можно, отовсюду бы набежали архитектурные студентки со своими длинными архитектурными сигаретами.
Курение за кофе, кстати, особая статья: мало что так тяжело, как плотный сигаретный след в свитерах и пиджаках, который ты обнаруживаешь наутро. Были места, вроде кафе «Билингва», в котором попросту весь воздух был замещён этим сигаретным настоем.
Социальные сети меняют жизнь кофейных заведений
Отношение к запахам вообще прихотливо.
А тогда рядом были Сандуны, по ещё непонятной, скачущей цене за посещение, и хоть в неполной формуле «Потом за трубкой раскалённой, волной солёной оживлённый, как мусульман в своём раю, с восточной гущей кофе пью», но последовать совету классика было можно.
Я стал ходить в газету этим маршрутом — сворачивая в арку у метро. Вслед за этим заведением открылся потомок этой кофейни, который я навещал с чужой женой, но часто мы брали и брал иногда и её мужа. Он, правда, пил пиво, а мы — кофе с сырными пуфами. Что-то давно я не вижу этих шаровидных булок, у которых отрезана верхняя часть, а внутри живёт горячий сыр со всякой всячиной — грибами, маленькими кусочками помидоров и прочим. Готовили их, кажется, в микроволновке. Ели ложечкой, будто из хрустящей съедобной кастрюльки.
За большим окном плыла Дмитровка, и ради этого вида я даже не курил. Итак, я смотрел на медленное движение машин в пробке и пил кофе из френч-пресса.
Через некоторое время я стал преподавать в частных университетах, что выросли, как грибы после дождя. В какой-то момент я обнаружил, что где-то надо принимать хвосты у нерадивых студентов. Причём мне полагались отчисления за всякий лишний зачёт, как за лишнюю работу. Аудитории были арендованы только на время занятий, и вот я принимал студентов в кафе.
Однажды ко мне пришли сразу три девушки. Были они затянуты в чёрную кожу, и напоминали тех моих небедных однокурсниц.
Первым делом они достали не зачётки, а деньги, которые мне передали из учебной части. В этот момент несколько сотрудниц кафе как бы невзначай принялись вытирать окно рядом — но я уже отпустил двоечниц.
Одна из барменш только покачала головой: Тверская улица текла рядом, и она всё для себя поняла. Я действительно был похож на героя, которого сочиняет на ходу персонаж Трентеньяна, стремясь в известном фильме о мужчинах и женщинах понравиться Анук Эме. Деньги, впрочем, тут же превратились в коньяк — так что на каждую из красавиц пришлось по пятьдесят грамм. День начинался прекрасно и был промыт, как стекло.
Следующее поколение собиралось в других местах. Кто-то мне рассказывал, о кафе «Гномик», которое переименовалось в кафе «Литературное», но я убоялся даже спрашивать о подробностях.
Жизнь милосердна — она зачищает привычки прошлого. Пафосные речи в кафе о рукописях, которые не горят, сменились пониманием того, что просто будет отформатирован жёсткий диск.
Социальные сети меняют жизнь кофейных заведений. И теперь куда удобнее пить литературный кофе у экрана — по крайней мере, рассказанные в ночи сюжеты никуда не пропадают.
Вот они: Ctrl+C, Ctrl+V — и остались в файле, что вряд ли кем-то будет прочитан.