Страх и испуг
Текст: Владимир Березин
Фотография: из архива автора
Писатель-пешеход Владимир Березин о русских Фобосе и Космосе.
Страх есть не что иное, как лишение помощи от рассудка.
Книга премудрости Соломона (17:11)
Однажды я ходил в некое благородное собрание, и там зашёл разговор о страхе.
Сперва в беседе не было ничего поучительного, потому что такие разговоры одинаковы и похожи на старый фильм «Июльский дождь» (1966). В этом фильме последовательно показаны несколько вечеринок — одна у оттепельных интеллигентов, она как бы вечеринка повышенной духовности (там Визбор поёт под гитару), другая на пикнике у костра, где уже обуржуазившиеся (состав несколько поменялся) герои рассказывают самые страшные вещи, которые случились с ними в жизни. Для буржуа это что-то вроде «поехали на важный дипломатический приём и у нас сломалась машина». Визбор на этот раз ничего не поёт, а когда до него доходит очередь в этом пти жё, говорит, что самое неприятное для него были те два дня, которые он пролежал в кустах цветущей сирени. Его спрашивают, что тут такого, и он отвечает, что неудобство было в том, что сзади было наше минное поле, а спереди — их танки. У Хуциева это вечный лобовой приём: нравственным камертоном всегда становится воевавший человек. Кстати, третий вечер не вечеринка, а встреча ветеранов у Большого театра, где Визбор обнимается с однополчанами. На пиджаке у него горит орден Красного Знамени.
С Фобосом и Деймосом в нашем Отечестве вечно происходит какая-то путаница. Совсем неподалёку от места, где стоит герой фильма Хуциева в финальных кадрах, разворачивается действие анекдота, которому уже сто лет. В нём столичный житель показывает другу из провинции город. Он говорит: «А вот аптека № 1, бывший Феррейн. А вот бывшее страховое общество „Россия“». Гость спрашивает: «Сейчас тут, наверное, Госстрах?» — «Нет, Госужас», — отвечают ему.
Но я отвлёкся от своей истории. Итак, всякие уважаемые люди рассказывали о самом большом страхе в их жизни: кабане, выскочившем навстречу или проблемах на глубине во время дайвинга. И тут, собственно, я понял важную для себя вещь: люди всё время путают такие понятия, как страх и испуг. А это вещи совершенно разные: испуг вещь быстрая, после него трясёт адреналиновый шторм, событие запоминается надолго, но это вовсе не страх.
Страх — это совершенно другое. Я застал прошлый страх ядерной войны, не тот, нынешний, а страх бытовавший до разрядки, и, было, совсем исчезнувший во время Перестройки. Или вот страх сумасшествия. Страх превратиться в мусорного старика или страх болезни. Видел я и чиновников, работавших с госконтрактами. Не говорю за всех, но для тех, кого я знал, страх был фоновым явлением. Они знали, что даже если они будут соблюдать правила игры, то всё равно уязвимы. Дело не в деньгах, а в том, что прежние десять-двадцать лет для них будут зачёркнуты, а сами они — удалены из привычной жизни.
Короче говоря, страх, в отличие от испуга — вещь продолжительная, и это самое важное.
В русской литературе есть только два по-настоящему страшных текста. И не какая-нибудь «Страшная месть» или короткий эпизод в «Бежином луге», даже не знаменитые истории Алексея Константиновича Толстого о вампирах. За XIX век отдувается другой Толстой — Лев, а за XX — как ни странно, Паустовский. С Толстым, его коротким текстом об Арзамасском ужасе говорить не надо, это описано и трактовано многими — от литературоведов до психиатров.
Но вот с Паустовским всё иначе. У него в самом конце «Повести о жизни» есть история из 1920-х годов, когда он... Впрочем, всякому нужно прочитать этот фрагмент, а особенно — человеку пишущему:
«Когда дожди стихли, мы проехали в Батум, где у Нодии были какие-то важные дела. В Батуме мы заночевали. Нодия остановился у своих друзей, мне же было неловко стеснять чужих людей, и я провёл ночь в гостинице. Это, пожалуй, была одна из самых страшных ночей в моей жизни.
Лил тяжёлый дождь. Свободных комнат в гостинице не было, а идти под проливным дождем в другую гостиницу мне не хотелось. Администратор гостиницы вёл себя странно. Он сказал, что у него, правда, есть одна комната, но он не решается поселить меня в ней.
— Почему? — спросил я.
— Да как сказать, — ответил он нерешительно. — Эта комната не совсем плохая, но... неудобная. Это единственная в гостинице комната на мансарде. Под самой крышей. Лестница очень крутая и узкая, деревянная, и ведёт только в одну эту комнату.
Швейцар, слушавший наш разговор, что-то быстро и недовольно сказал по-грузински администратору. Тот почмокал губами, покачал головой и повторил, что, пожалуй, мне не стоит ночевать в этой комнате.
— Почему? — снова спросил я.
— Не знаю... Не могу сказать, кацо. Мы не любим пускать в эту комнату постояльцев.
Швейцар снова что-то сказал администратору и испуганно посмотрел на меня.
— В чём же дело? — спросил я. — Значит, есть для этого какая-нибудь причина?
— Там один человек недавно сошёл с ума.
— Не каждый же, кто там живёт, сходит с ума.
— Ну, все-таки... — уклончиво ответил администратор.
Тогда вмешался швейцар.
— Он сошёл с ума ночью, — сказал он вполголоса, — я хорошо помню, было сорок минут четвертого, когда он в первый раз закричал.
— Это было очень страшно, — добавил администратор, — Особенно, когда он закричал второй раз. Он выскочил из комнаты, сорвался с лестницы, упал и сломал себе руку. Он ничего не мог сказать, что с ним случилось.
— Ничего особенного в этом я не вижу, — сказал я. — Не ночевать же мне на улице. Покажите мне эту комнату.
Администратор поколебался, взял ключ, и мы поднялись на третий этаж. С площадки третьего этажа шёл вверх ещё один пролет каменной лестницы. Он заканчивался маленькой глухой площадкой.
С площадки подымалась к чердаку узкая деревянная лестница, похожая на стремянку. Лестница эта упиралась в дверь, выкрашенную охрой.
Администратор долго не мог открыть эту дверь, — ключ заедал в замке и не поворачивался.
Наконец он открыл дверь, но, прежде чем войти, нащупал в комнате, не переступая порога, выключатель около притолоки и зажёг свет.
Я увидел комнату с железной койкой и одним стулом. Больше в комнате ничего не было. Но ничего неприятного в этой комнате я не заметил. Мне только показалось, что единственная, очень сильная электрическая лампочка под потолком слишком выпукло освещает скудную обстановку, — я даже увидел слабую вмятину на подушке от головы. Здесь кто-то, очевидно, недавно ночевал.
— Ничего особенного я не вижу, — повторил я, хотя мне уже стало не по себе от сознания, что эта комната будто наглухо отделена от гостиницы темной лестницей.
— Смотрите сами, — ответил администратор. — Звонка к коридорному нет. Ключ плохо работает. Поэтому лучше не закрывайте дверь.
Он ушёл, и только тут я заметил, что в комнате нет окон. Она была похожа на морг — только голые желтые стены и белый потолок.
Я лёг, но дверь на ключ не запер. Свет я не погасил. Лампа под потолком мешала уснуть, но мне не хотелось вставать, чтобы погасить её.
По крыше порывами барабанил дождь. Изредка ветер подвывал на чердаке, в разбитом слуховом окне.
В конце концов я все же уснул. Проснулся я внезапно. Несколько секунд я пролежал с закрытыми глазами, потом потянулся к ручным часам на стуле около кровати. Часы показывали сорок минут четвертого.
Почему-то это время испугало меня. С ним было связано что-то неприятное или опасное. Но что? И вдруг я вспомнил рассказ швейцара, что ровно в это время из этой комнаты закричал человек, когда он сошёл с ума.
Я повернулся на спину, и внезапно ледяная дрожь прошла у меня по всему телу от затылка до пяток, — в потолке, над моей головой, был настежь открыт квадратный люк. За ним зияла чердачная темнота.
Люка этого я раньше не заметил. Кто-то открыл его, когда я спал. И открыл изнутри, с чердака.
Я не спускал глаз с люка и говорил себе: „Спокойно. Главное, не волноваться“.
Я быстро осмотрел комнату, — в ней никого не было и не могло быть. В ней не мог спрятаться не только человек, но даже сороконожка. Но все-таки... Я осторожно заглянул под кровать. Там тоже было пусто.
Тогда я перевёл глаза на чёрное отверстие люка и заметил, как что-то зашевелилось.
Сердце у меня зазвенело и забилось в висках. Я увидел, как на краю люка медленно появились мясистые пальцы, — сначала от правой, потом от левой руки. Пальцы вцепились в края люка. Там, на чердаке, был человек.
В свете лампы я видел на пальцах этого человека чёрные редкие волосы и синие выпуклые ногти.
Пальцы сжались. Очевидно, кто-то лежа подтягивался на них. В отверстии люка появилась голова человека. До сих пор я помню его лицо. Ничего более тупого и зловещего я до тех пор не видел в жизни и, должно быть, не увижу никогда.
Обрюзгшее его лицо показалось мне огромным. Оно было чисто выбрито. Человек медленно и спокойно двигал губами, будто жевал.
Наши глаза встретились, и я понял, что это — смерть. Человек смотрел на меня, усмехаясь. Он не дрогнул, не сделал ни малейшего движения, чтобы скрыться. Он рассматривал меня, как жертву, примериваясь, вдруг быстро поднялся на руках и опустил одну босую ногу в открытый люк.
Он собирался спрыгнуть, но неосторожно двинулся и заострённый ломик упал на пол, подпрыгнул и покатился к кровати.
Я не помню, как я очутился за дверью. Должно быть, я рванулся со скоростью света. На площадке я закричал и тут же потерял сознание. Должно быть, я закричал так же страшно, как и тот человек, что сошёл в этой комнате с ума.
Очнулся я в коридоре третьего этажа. Около меня стоял администратор, швейцар и несколько полуодетых испуганных жильцов. Незнакомый восточный человек в трусах щупал мне пульс. Пахло нашатырём.
Вскоре появилась милиция. У меня хватило сил отвечать на расспросы и даже войти с милиционерами в комнату.
Люк был открыт. Из него свешивалась бельевая веревка. Ломика на полу уже не было.
Милиционеры бросились кружным ходом на чердак, но никого не нашли. Привели сыскную собаку. Она повела милиционеров через разбитое слуховое окно на крышу, оттуда — на крышу соседнего дома, но дальше не пошла.
— Ваше счастье, — сказал мне старший милиционер, — что вы проснулись. Вы имели дело с хитрым и наглым преступником. А в лучшем случае, с сумасшедшим.
Милиционеры опечатали комнату и ушли. Остаток ночи я просидел в вестибюле гостиницы, где на стенах были написаны масляными красками обломки колонн, увитые розами» * — Паустовский К. Книга скитаний // Паустовский К. Повесть о жизни. — М.: Глобус, 2002. С. 525–528. .
Вот поэтому-то Паустовский — стоящий писатель, и, может быть, именно потому его беллетризованная автобиография сильнее его сентиментальных рассказов. Нужды нет в том, что пред ним рушилась на колени Марлен Дитрих и трещало её платье в блёстках, это всё лишний пафос. Вот выбритое лицо в люке, жующие что-то беззвучно губы — настоящее. Оно искупает и фальшивую сентиментальность «Старика в потёртой шинели» и выдуманный трагизм «Телеграммы».